Время жалеть (сборник) - страница 29



– Ничего не буде, – повторил он снова, как ребенку. – Пойидешь до дому, в Одессу.

– Я… я не одессит, Ваня, – сказал тихо штурман и вытер слезы. – Я из Пензы…

Снег доходил теперь до колен, и Паламарчук понял: они давно спускаются вниз, в лощину, и стиснул за плечи Владю, потом тихонько снял руку с Владиного плеча и стал держаться только за локоть, стараясь идти сам, потому что штурман дышал тяжело и уже спотыкался.

От каждого шага дымилась белая пыль, она оседала на лбу и у самых глаз влажными, совсем мелкими точками, но на щеках это не чувствовалась, потому щеки были твердыми, как дерево. И Паламарчук опять подумал о Владе, и теперь ему казалось, что он давным-давно знает про эту Пензу, просто это совсем не важно.

Только ногам еще было тепло в меховых сапогах; правда, левый немного жал – у Геннадия Петровича, наверно, маленькие ноги. Ваня пошевелил пальцами на ноге и остановился, и сразу, ожидая его, остановился штурман.

Впереди уходили в сопки Гусев, Геннадий Петрович, Костин и Толя Турков, они казались совсем уже маленькими. Ваня смотрел, как они идут, шатаясь.

Держась за живот, Паламарчук посмотрел на вершину сопки. Он больше не мог идти, и захотел хотя бы представить тех, кто идет сюда к ним на лыжах, с маяка, и он представил: по сопкам шел капитан Теплов с шестьсот двадцатого. И хотя Ваня знал, что такого быть не может, что с сейнера только радировали на маяк, он теперь видел ясно: к ним шел Теплов на длинных лыжах – высокий, как Паша Гусев.

– Сапоги… – прошептал Паламарчук, согнувшись, стискивая рукой живот, и сел в сугроб.

Он потянулся пальцами к «молнии» на сапоге – кончики пальцев были в белых пузырях и двигались очень медленно; хотел дернуть «молнию» и повалился боком в снег.

– Стащи сам, – сказал он, пытаясь вытянуть ноги.

Он лежал неподвижно, а перед глазами все так же медленно-медленно, потом все быстрей расходились круги, будто бросили в воду камень, только круги были розовые и зеленые, вперемежку, а потом исчезли, и он увидел черную воду, сбоку бежал по ней блеск от луны, синеватобелый, и вздрагивал.

Он знал, что видел раньше точно такую ночь, и все пытался вспомнить, когда это было, но мешали круги, и вспомнил «Рыбачью Банку» – промысловый квадрат, когда сходились корабли после шторма, редкую ночь, лунную, в ясных звездах, а на палубе чистый снег, и очень тихо…

И снова мелькнули снег и небо, лицо Влади; Паламарчук пошевелил ногами, и, поняв, что Владя взял сапоги, опять посмотрел в воду, но теперь уже совсем черную, без огней и без звезд…

А Владя взял сапоги и пошел и удивился: идти почему- то стало легко, меньше горела ссадина между ног, которую натер до крови обледенелыми штанами, было тепло, он думал о Ване, о сапогах, снова делал громадные шаги, но отчего-то не проваливался в снег. Это было непонятно. А потом почувствовал, что мороз утих, даже стало жарко, но Владя уже не удивлялся.

Все тело было в тепле, захотелось пить. Так тепло было только прошлым летом в Херсоне. Прошлым летом, когда кончал мореходку, когда все из выпуска решили ехать в Заполярье, стояла в Херсоне страшная жара, и он на всех углах пил газированную воду без сиропа, но никак не мог напиться, живот у него раздулся, как барабан, а внутри урчало… Семь-восемь – звали его ребята в мореходке, Владя Семь-восемь, семь-восемь – ни два, ни полтора… Просто фамилия у него была дурацкая: Севосин, Володя Севосин. Совсем не Владя… А он так хотел быть похожим на кого-то другого, очень заметного, ловкого, разбитного, и будто сам придумал себя другим, как придумал себе отца-моряка, другой дом, походку, и всем говорил, что отец служит в Черноморском пароходстве… Зачем? Отец был бухгалтером в пензенской промартели, старый, и без одной руки.