Вслух. Стихи про себя - страница 5



Считается, и в программе это мнение озвучивается, что питерские поэты отличаются от московских, Ахматова и Гумилев от Цветаевой и Пастернака, тем, что питерские поэты гораздо более строгие, тяготеющие к классицизму и ясности формы, а московские поэты – более эмоциональные и расхристанные. В этом смысле Бродский, безусловно, питерский поэт, не только по географии, но и по творческому методу, а Вознесенский, например – московский.

Александр Семенович Кушнер, который украсил собою эту программу, один из, с одной стороны, старейших, а с другой – неумолчнейших российских поэтов, обращается с этой исторической и культурной памятью с царственной небрежностью – он её принимает на равных. Хотя каждый поэт должен быть оборудован ощущением собственного величия, не всякий поэт может себе такое позволить – всё-таки, великие тени гнетут почти всех. В этом смысле интересно, что и для Ольги Баженовой, и для Ольги Логош, юных участников этой программы, стратегиями стало скорее избегание, незамечание. Но особенно интересный способ работы с этим культурным грузом избирает для себя Владимир Беляев, житель Царского села. Беляев начинал как подлинный питерский поэт: с возведением своего почерка к классицизму, с очень чистым и звонким звуком, а потом сам сознательно, по выбору, от всего этого отказался, уйдя в пространство эксперимента, потому, что счёл такой способ использования прежде наработанных техник игрой в поддавки. Двигаться в пространстве без границ, с ободранной кожей и обнаженными чувствилищами дело гораздо более мучительное, гораздо более сложное, и гораздо более результативное. Может быть, не всегда для слушателя, но всегда – для самого поэта.

Александр Кушнер

«Ко мне Он не сходил с Синайской высоты…»

Ко мне Он не сходил с Синайской высоты,
и снизу я к Нему не поднимался в гору.
Он говорил: смотри, Я буду там, где ты
за письменным столом сидишь, откинув штору.
И Он со мною был, и Он смотрел на сад,
Клубящийся в окне, не говоря ни слова.
И я Ему сказал, что Он не виноват
ни в чём, что жизнь сама угрюма и сурова.
Но в солнечных лучах меняется она —
и взгляд не отвести от ясеневой кроны,
что в мире есть любовь, что в море есть волна,
мне нравятся её накаты и наклоны.
Ещё я говорил, что страшен меч и мор,
что ужаса и зла не заслонят листочки,
но радуют стихи и тихий разговор,
что вместе люди злы, добры – поодиночке,
что чудом может стать простой стакан воды,
что есть любимый труд и сладко па́хнет липа,
что вечно жить нельзя, что счастье без беды
сплошным не может быть, и Он сказал: спасибо.

«Долго руку держала в руке…»

Долго руку держала в руке
И, как в давние дни, не хотела
Отпускать на ночном сквозняке
Его легкую душу и тело.
И шепнул он ей, глядя в глаза:
Если жизнь существует иная,
Я подам тебе знак: стрекоза
Постучится в окно золотая.
Умер он через несколько дней.
В хладном августе реют стрекозы
Там, где в пух превратился кипрей, —
И на них она смотрит сквозь слезы.
И до позднего часа окно
Оставляет нарочно открытым.
Стрекоза не влетает. Темно.
Не стучится с загробным визитом.
Значит, нет ничего. И смотреть
Нет на звезды горячего смысла.
Хорошо бы и ей умереть.
Только сны и абстрактные числа.
Но звонок разбудил в два часа —
И в мобильную легкую трубку
Чей-то голос сказал: «Стрекоза»,
Как сквозь тряпку сказал или губку.
……………………………………
Я-то думаю: он попросил
Перед смертью надежного друга,
Тот набрался отваги и сил: