Вторжение (сборник) - страница 29



– Муки, муки… – пробормотал юноша. – Ну, хорошо – инквизиции нужны пытки, чтобы предотвратить вечные мучения. Но зачем эти вечные мучения нужны Господу, который любит всех…

– Ты забываешь, Томазо, – резко перебил его Бартоломео. – Ох уж эта людская неблагодарность! Человек всегда будет вас хулить за то, что вы для него не сделали, вместо того, чтобы благодарить за сделанное. Ты забываешь, Томазо, что Господь и сам пошел на муки ради людей! («Но отнюдь не на вечные», – подумал юноша, но высказать это вслух не решился.) А представь себе, что было бы, если бы он этого не сделал! Что было бы, если бы Иисус победил!

Томазо молчал, хотя и это объяснение его не удовлетворило. Да, с человеческой точки зрения все так – лучше меньшее зло, чем большее. Но ведь Бог всемогущ! Что ему стоит обойтись без зла вообще? И разве любой родитель или воспитатель, имей он такую возможность, не предпочел бы исправить дурной нрав ребенка, нежели наказывать его за этот нрав? Тем более – наказывать вечно, то есть, не давая уже никакого шанса на исправление, просто наказывать ради наказания? «Господи Иуде, помоги мне! – взмолился Томазо. – Разреши мои сомнения! Позволь служить тебе с легким сердцем!

– Молишься? – догадался Бартоломео, заметив, как шевелятся губы юноши. – Правильно, молись. Человеческая мудрость худа и убога. Чего не может постигнуть ум, искушаемый дьяволом, постигает сердце, открытое Господу…

Они свернули направо, прошли еще немного и оказались на площади Цветов. Здесь уже толпился народ. Томазо, не вполне представлявший, куда они направляются, вздрогнул, когда взгляд его упал на помост, обложенный хворостом, и столб, устремленный в небо, словно воздетый перст. С одной стороны площади сколочена была трибуна; там чернели рясы монахов и пестрели яркие шелка гражданских чиновников. Слева и справа от трибуны блистали алебарды и шлемы гвардейцев.

– Ну ладно, – засуетился вдруг Бартоломео, – отсюда посмотришь, на трибуну тебе, в общем, не положено…

Томазо остался в задних рядах толпы. Он мог бы протолкаться вперед, но у него не было такого желания. Слева от него две женщины оживленно обсуждали новую французскую моду.

Справа канючил какой-то мальчишка: «Па-ап, ну возьми меня на плечи, мне не видно…» – «Да погоди ты, нет еще ничего», – раздраженно отвечал ему отец.

Наконец привели осужденного в размалеванном позорном балахоне и колпаке. Толпа зашумела, подалась вперед; многие поднимались на цыпочки. Томазо тоже продвинулся поближе к помосту, желая разглядеть лицо этого человека. Оно было бледным, но спокойным. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль; казалось, он не замечал ни толпы, ни палача, привязывавшего его цепью к столбу. Томазо вдруг с ужасом понял, что этот нераскаявшийся грешник, еретик, точь-в-точь напоминает ему святых великомучеников, как их изображают на картинах.

Горнист протрубил сигнал. Лица обратились к трибуне. Только осужденный по-прежнему смотрел куда-то в бесконечность, где, должно быть, открывалось нечто, внятное ему одному.

Один из монахов на трибуне поднялся в полный рост и развернул манускрипт. Томазо с удивлением понял, что это дядя Бартоломео.

– В лето Господне 1600-е, месяца февраля 7-го дня, трибунал Святой Инквизиции города Ромы, рассмотрев дело Джордано Бруно, обвиняемого в ереси…

Монах в этот миг даже казался выше и стройнее. И никакого намека на добродушие не было в его голосе. Вот он во всей красе – воин Иудов, вышедший на бой с самим дьяволом! Но чем больше Томазо слушал, тем больше переставал понимать происходящее. Приговор был составлен на редкость смутно и путано. Невозможно было вообще уяснить, в чем конкретно обвиняют этого Бруно и почему они считают, что за это его надо убить.