Вывихнутое время. Между насилием и духом - страница 9
Это не значит, что мы определяем страдание через страдание, однако настаиваем на особого рода вовлеченности, составляющей его сущность. Есть в страдании отсутствие всякого прибежища, прямая подверженность бытию. Оно в невозможности сбежать или отступить. Вся острота страдания в невозможности отступления. Это загнанность в жизнь, в бытие. Страдание в этом смысле есть невозможность уйти в ничто.
Но наряду с взыванием к недостижимому ничто в страдании присутствует и близость смерти. Это не просто чувство и знание того, что страдание может завершиться смертью. Муки словно бы чреваты последним своим пределом; вот-вот случится нечто, что нестерпимее самого страдания; и хотя отступать некуда таково страдание словно есть еще место для какого-то события; словно можно еще о чем-то тревожиться; мы на пороге события по ту сторону того, что до конца раскрылось в страдании.
Структура мук, заключающаяся в самой привязанности к мукам, все еще длится и приближается к тому неведомому, что непередаваемо в понятиях света, иными словами, невосприимчиво к тому сродству между Самим Собою и Мной, к которому возвращаются все наши переживания. Неведомость смерти, которая не дается сразу как ничто, не означает, что смерть это область, откуда никто не вернулся и которая, следовательно, остается неведомой фактически; эта неведомость означает, что отношение со смертью не свершается на свету, что субъект вступил в отношение с чем-то, из него самого не исходящим. Можно сказать, что он вступил в отношение с тайной.
Это предвестие смерти в страдании, вне всякого света есть опытное переживание пассивности субъекта, пребывавшегося до сих пор активным даже в переполненности собственной природой и сохранявшего возможность принять на себя свои обстоятельства. Переживание пассивности, сказал я. Но это лишь оборот речи, ибо переживание всегда означает познание, свет, возможность что-то предпринять; переживание чего-то означает также и возвращение объекта к субъекту. Смерть же, будучи тайной, противостоит так понимаемому переживанию. В знании всякая пассивность благодаря посредству света оказывается активностью. Встречающийся мне объект постигается и конституируется мною, тогда как смерть предвещает событие, над которым субъект не властен, относительно которого субъект более не субъект.
Отметим сразу же ту особенность, что отличает этот анализ смерти в страдании от знаменитого хайдеггерова анализа бытия-к-смерти. В подлинном существовании, по Хайдеггеру, бытие-к-смерти есть предельная ясность ума и тем самым предельная мужественность. Оно есть принятие Dasein’oм последней возможности существования, что и делает возможным все прочие возможности, а следовательно, само схватывание возможности, иными словами, активность и свободу. У Хайдеггера смерть есть событие свободы, тогда как в страдании субъект, как представляется, приходит к пределу возможного. Он скован в нем, затоплен им и пассивен. В этом смысле смерть есть предел идеализма.
Удивительно, что эта главная характерная черта нашего отношения со смертью ускользнула от внимания философов. Нам следует начинать анализ не с ничто смерти, о котором мы ничего в точности не знаем, а с ситуации, где появляется нечто абсолютно непознаваемое, а стало быть, чуждое всякому свету; нечто, делающее невозможным всякое принятие возможности на себя, хотя сами мы им схвачены.