Я – душа Станислаф! Книга пятая - страница 8



Хотя это не столько мысль – сколько побуждение, но оставляющее за каждым возможность свободного выбора действия. …Жить, – для кого или для чего? Любить, – себя в ком-то или кем-то дополнить себя? Если даже – убить, тогда: ведь убьют и тебя, за что-то и, без вариантов покамест, ради чего-то. А утверждение и выбор – за личным переживанием. И именно оно, своим трусливым молчанием, приговаривает человека на перерождение в обывателя и поэтому беспристрастного к самому себе. Потому в Душе Станислаф и утверждалось переживаемое им в Кедрах не земным толкованием.

Да, можно жить физической силой и обслуживать самих себя жадностью и злобой, как это делали кедрачи. Тем не менее их плечи, касаясь, не становятся от этого сильнее. Это уже – локти, колкие и завистливые. А протянутые друг другу руки – кинжалы в рукавах, объятия – чаще удушье лести, разговор с языка от рождения раздвоенного ложью, такой же слепой по отношению к себе самой, как и правда. Оттого мечты пузырятся, но не взлетают.

…Что это, отчего это: уже родившись разумными, тем не менее мчим на всех парусах к безрассудству верований? Ведь какими бы они ни были, вера – это парус желаний, но не ветер!.. Отсюда недовольны кем-то и чем-то, но только не собой?! Верить в Бога и не верить в себя – как это?! А выжить среди таких, да хоть быть на расстоянии одышки от них – только занять их активное безрассудство безумными мечтами…


К вылету из себя, расплющенных постоянными желаниями-умыслами до безобразия червей («Ух-ты! Знаю, – удивлялся себе Душа, – что есть лиманы и в них ползают, болотом, плоские черви»), он и побуждал кедрачей. Таёжным волком Шаманом, отобрав у охотников тайгу, а у рыбаков рыбой-меч Иглой озеро, Мартой и Ликой разогнав по домам лесорубов. Эту обязанность в себе он не мог объяснить, равно как и то, что просто знал – кедрачи запросят о встрече с ним, и уже скоро.

Душа и не заметил, как обогнал Николаевича. Тот судорожно курил, не отпуская взглядом белоголовую скопу, кружившую над Подковой. Возвращаться к нему не стал – зачем, если услышал от него то, что в голос не уточнишь, не дополнишь и, тем более, не оспоришь? Хотя не каждый и рассудит, в какое состояние зашёл сам или его завело не зависящее от собственных устремлений обстоятельство – не ошибся он в Николаевиче: крепко держит возле себя умом. Но и не удерживает подле даже почтительное внимание.

Очевидность этого была такой же достаточной, как и неоспоримая привязанность к Шаману. В нём Николаевич обрёл беспокойство, каким его только и можно принять как усладу от горького и терпкого ожидания, что всё когда-то заканчивается. Кому-кому, а Душе это было хорошо известно, лишь с поправкой – лишь для тела! И пока оно имеет силы, чтобы перемещаться в земном времени и пространстве, живое, повсюду, обязательно прилетит или прибежит к нему радостью или угрозой, или…, или…,или…

Что сейчас обрадовало бы Николаевича, – Душа Станислаф об этом не только знал, но и мог ему это дать: Шаман, визжа радостью, стремглав понёсся к тому, кто вырвав из удушливой печали сухонькое тело под овчинным тулупом не со своего плеча, как только услышал свою теперешнюю земную радость, так же само, безудержно, кинулся ей навстречу.


Тимофей Пескарь, ранее не замеченный в праздном пьянстве, запил – смерть дочери Оксаны загнала ему в душу и сердце озлобившую боль и тоску. Там, в сердце и душе, он берёг своё единственное дитя, выросшее умницей и красавицей; выдал замуж – понимал, что не за любимого: Игоря Костромина она любила, – и в этот же день она и замужней стала, и не стало её вовсе. Сгорела, даже пепла не осталось, чтобы хоть что-то от неё похоронить по-христиански. Разве это по-божески: смерть такая и проводы такие в мир иной!?