Я в степени n - страница 41
С эгоизмом, свойственным юности, я не церемонился с мамой: хохотал ей в лицо и всячески показывал, что давно раскусил ее наивные хитрости. Но ведь и любил же, хорохорился, изображал из себя циничного жестокого мачо, а все равно любил! И жалел. Поэтому как-то раз, после очередного спектакля, я подошел к ней, погладил руку, прижался к щеке, как в детстве, и спросил:
– Ну чего, мам, самой не надоело? Так ведь и вправду до инфаркта себя доведешь… Давай договоримся?
– Надоело, – честно ответила она. – Давай…
Наша война продолжалась около восьми месяцев и закончилась ее почетной капитуляцией. Я обещал звонить и говорить, где и с кем я. Мама обещала больше не задавать никаких вопросов. С тех пор я стал свободен. Иногда мы немного нарушаем заключенный договор, но не критично. Я давно уже ей не докладываюсь и вообще звоню реже, чем ей хотелось бы. А она изредка задает вопросы. В целом нормально. Не считая того, что основным способом выражения ее эмоций по отношению ко мне стало выразительное молчаливое осуждение. «Мам, я на биржу пойду работать, нет, учебу не брошу, но деньги важнее сейчас, по-моему» – молчаливое осуждение. «Я тут квартиру снял недалеко, на Новослободской, съеду от вас скоро» – выразительное молчаливое осуждение. «Мам, а я жениться решил на Аньке» – очень-очень долгое, крайне, крайне выразительное, сильно-сильно молчаливое супер-пупер-мега-осуждение. Так и живем с тех пор… Любим друг друга сильно, обижаем, мучаем и снова любим. Хорошо живем, как все люди. Даже немного лучше, чем все, я думаю.
30 октября 1994 года, в черный день моего взросления, уволенный с работы и выгнанный из съемной квартиры с беременной, на шестом месяце, молодой женой, я вошел в двери родительского дома. К молчаливому осуждению матери я был готов, но ни секунды не сомневался, что меня здесь примут, дадут пищу и кров, предоставят возможность отдышаться и решить, что делать дальше. Патриотизм – последнее прибежище негодяев. Последнее убежище неудачников – родительский дом. Счастливы неудачники, получившие убежище, потому что если есть за ними нерушимая стена из любви и всепрощения, то ничего не страшно. А если нет… Резко становишься взрослым и перестаешь быть неудачником. Крепким становишься, жестким, способным прошибить башкой любые препятствия. Но через двадцать лет – будь готов услышать от человека, ради которого повзрослел: «душно мне с тобой… воздухом одним дышать противно». Какой из двух вариантов лучше – я не разобрался до сих пор. Тогда же, на пороге отчего дома, я увидел в глазах матери не ожидаемое молчаливое осуждение, а натуральный ужас:
– Что?! Что случилось? Анечка, скажи мне, почему у него руки в кровь разодраны? Да скажите мне, наконец!
– Ничего не случилось, мам, – ответил я как можно более оптимистично. – Просто мне не заплатили обещанных денег. Я психанул и дал в рожу начальнику. Меня, естественно, уволили. А поскольку нечем стало платить за квартиру, ее владелец решил нас выселить, с ментами…
Я замолчал, улыбнулся бодро и после паузы совсем весело пропел:
– А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо…
Шутка не прошла, а ужас в глазах мамы прошел, и в них появилось давно ожидаемое осуждение. Молчаливое, как обычно.
– Я на кухню – ужин готовить, – сказала она, поджав губы. – Кормить вас надо…
«Кормить вас надо…» Было что-то двусмысленное в ее словах, но голову я себе забивать не стал. Если думать еще над маминым молчаливым осуждением – вообще с ума сойти можно.