Ягодное поле - страница 7



Я стою на задах Ситного рынка и вспоминаю, как по этим улицам Петроградской стороны гуляли, спешили и вели нас в театр и в зоосад беспечные, молодо глядящие, источающие улыбку нынешние покойники.


-–

Язык мой – вихрь спасительный, ты не только летящая по ветру льняная рубаха, не только заголенные до колен сбегающие по склону женские ноги, ты и беременный живот, и торопливая скоростель, и рукомойник, звонящий в свой старый бубенчик, ты сени с войлочной выбившейся обивкой, и одуряющий запах левкоев с огорода хозяев и сладко-смиренный запах душистого горошка, в самоволку выросшего под окном, и первый стрельчатый лук на нашем огороде, ты мое одиночество, мой горький и светлый удел, если только свет бывает горек на вкус, мой конек-горбунок, несущий меня над всеми развилками, синева, выкормленная на осоке, сырой запах трухлявого дерева, червя и застоявшейся в банке воды – так пахнет земля у колодца на самом отшибе леса деревянный дух названий старых русских городов, детская готовая бескорыстность любой русской земли, поля или леса, и летучая и смолистая историческая участь моего народа.


Бормотание


Я думаю о герое. Какой он? Так. Вот таз. Она моет ему голову. Таз. Хорошо. Он думает: «а Катька тоже бы так, наверное, хотела. Хотя, наверное, у нее в голове туман. Как должно быть скучно соответствовать чьим-то мечтам!»


Катька, когда говорит, сыпет всякими фешенебельными именами – и то, как в Италии, и то, как в Японии…


Канал. Про канал мне снилось не зря. Там потом – чуть ли не за два шага от того места, которое мне снилось как самое опасное – и я все думал, пройду я там или не пройду – в подъезде убили Старовойтову.

Убийства постепенно забываются, а горе никогда. Я прекрасно помню, что были люди, которые говорили: Как же так, ведь она женщина!

Я не знаю, были у нее дети…

Блажены кроткие, ибо они наследят землю.


Мы в нашей родной земле уже столько наследили.


Но если нам дано расслышать кроткую душу – то мы можем верить, что о нас не забыли, что страна эта еще не погибла. Как спасение посылаются нам кроткие душой.

Ты только посмотри…


Ты только посмотри: белые раскатанные дороги, пьющие даль телеграфные столбы, горячая сыворотка болотной ряски. Они кружат нас, как воду с надетым на глаза и потеющим от дыхания шерстяным шарфом – и мы кружимся, кружимся, веселимся, мы куда-то несемся… Боже мой, ведь надо выяснить: зачем?


Ты только посмотри, скворечни сараев и неуловимый запах захолустья, забирающийся здесь во все, как муравьи – в предметы, в лица, селящийся в щелях и будто оттуда глядящий подслеповатым и прижимистым портным, который сам скроил эти согбенные бессловесные сараи, подсобки и времянки – вечные кособокие времянки, в которых с таким странным и искренним бессилием, сильно берущим за душу бессилием, теплится жизнь. И сердце запоминает эти лодчонки, кружащиеся в зачарованном водовороте лесов, эту кривую геометрию, косящую на один глаз, эти времянки, и медленно потом отыскивает их серую, сутулую скособоченность, стараясь им придать как можно больше светлых пропорций.


Этот неаккуратный увалень-время.


Ну как же так! Ну вот он. Мой рояль «Беккер». Спасенный папой от помойки. Я нашел его у Цветаевой. У Марины в детстве был такой рояль. И раз уж мы с ней породнились роялем, а еще той фотографией – той самой живо глядящей фотографией, где она сидела и смотрела на меня с таинственного трона – это значит, что я могу называть ее просто Мариной – как это делают тысячи безымянных, тысячи Марин и не-Марин – становящихся ее сестрой и братом – на время чтения, а потом и за его гранью – потому что она сама каждой строчкой нам это позволила.