Юдифь - страница 9



– Не бойтесь. Я выживу. Буду писать о том, что знаю, и то, что чувствую.

Она вздохнула, сказала:

– Несчастный…

Потом провела обнаженной ручкой по поредевшим моим волосам, прижалась:

– Расскажите, как жили.

Что ей расскажешь? Разве я жил? А если и жил, то это была все та же бессердечная жизнь. И я припомнил одну историю, которая меня донимала. Я долго пытался ее забыть, но ничего не выходило.

Мне вообще досталась тяжелая, слишком тяжелая война. Всегда входил в нее с черного хода. Пусть ты годами дубил свою кожу, а все-таки – живой человек. Самое беспросветное дело – это водить по тылам диверсантов. Люди они молодые, отчаянные, и мало кто из них понимает, что им назначено, что их ждет. Выжили из них – единицы. В сущности, я вел их на смерть. Счастливчикам выпадала быстрая, а неудачникам – долгая, пыточная. Страшная мученическая Голгофа.

Однажды я вел такую группу, проводником у нас был старик. Из местных, знал там каждую тропку. Он мне пришелся по душе – неторопливый и рассудительный. Прежде чем слово сказать, подумает. Прежде чем сделать шаг, примерится.

Вывел он нас, куда мы просили. «Теперь прощайте. Дай Бог удачи. А я – назад, пока не хватились». – «Спасибо, – говорю, – помогли нам. Выполнили гражданский долг». Пожал ему руку, он повернулся, и я всадил ему пулю в затылок. Там же мы его закопали.

Конечно, он этого не заслуживал, и, безусловно, он нам помог. Но через час он мог оказаться в умелых профессиональных руках, мог дрогнуть и дать на нас наводку. А я не смел рисковать – ни собою, ни теми, кто мне целиком доверился и за кого отвечал головой. Цементу положено быть надежным.

Не нужно было ей это рассказывать, но я, как всегда, ходил по краю. И я хотел, чтобы эта женщина, которая вошла в мою душу, любимая дочь, жена поэта, известного советской стране, счастливая мать двоих вундеркиндов, меня принимала несочиненным, таким, каков я на самом деле, и больше того, брала на себя хоть часть моего нелегкого груза.

Она лежала рядом со мною и долго смотрела в потолок, давно не беленный, в кривых потеках. Потом неожиданно произнесла:

– Вы все-таки должны понимать, уж если решили войти в словесность – рукой, которая это сделала, нельзя написать ничего доброго.

Я ей сказал:

– Поживем – увидим.

Могла бы, кажется, промолчать, если уж не могла посочувствовать. Могла бы понять, что этот старик четыре года нейдет с ума, грызет мою память, свербит мое сердце.

Но, видно, у каждого есть свой предел сочувствия близкому человеку. Пусть даже самому дорогому. В конце концов, мы с нею были люди из разной почвы, из разных недр, возможно, даже с разных планет. И все же она от меня не ушла, наш узел стягивался все туже. Странное дело, похоже, без этих опустошительных отношений жизнь казалась нам тусклой и пресной. Так продолжалось несколько лет.

Пришел на мою улицу праздник. Пьеса, которую я написал и отдал театру Советской армии, была им принята к постановке. Я даже и помыслить не мог, что я еще способен почувствовать такую мальчишескую радость. Я был уверен, что Дальний Восток давно отучил от всякой горячки. Конечно же, школа была на совесть, и все же полдня я был в эйфории. Выходит, что мне по силам и это – однажды сесть за письменный стол и написать своею рукою – сцену за сценой – такую драму, которую захочет сыграть столичный знаменитый театр. В горе мне легче жить одному, но радость была непосильной ношей. Радостью хочется поделиться. Тем более с близкой тебе душой. Я позвонил моей подруге, сказал, что мне нужно с нею увидеться – необычайные, важные новости.