Заговоренные - страница 6



Ленивые торговцы сидели вдоль улиц, поглядывали на нас, усмехаясь, окликали громко, как глухих. Все в нас было им смешно – и белая, не просоленная потом кожа, и неуверенные взгляды рожденных не здесь, и бабушкина кружевная панамка, и мамины руки, не привыкшие к тяжелому труду, и мои глаза, синие от неба и удивления.

Только папин гордый вид и рыжая борода смотрелись, пожалуй, неплохо, а брата даже могли принять за своего – брат был смугл и красив, как молодой бог, а молодых богов здесь всегда любили.

– Пятьдесят, пятьдесят, – кричал по-русски один из них. Он бежал за нами следом уже полторы улицы, иногда обгонял, тряс кожаной сумкой перед лицами, выкрикивал разные цифры на ломаном русском, начал со ста, а теперь вот:

– Пятьдесят, пятьдесят, хороший.

Хорошим были все – и он сам, и сумка, и мы, и Город, и эти стены, но покупка сумки не входила в наши планы, хотя, конечно, это была не просто сумка, а Мечта. В ней было несколько кармашков, длинный ремешок, закрывалась она на такой замочек, который было бы здорово время от времени трогать, крутить…

– Сорок, сорок! – закричал торговец, не сбив дыхания и не потеряв равнодушного выражения лица.

Может, это профессиональная гордость, а может, восточный пофигизм, но казалось, что ему глубоко наплевать – купим мы эту сумку или нет, и от этого еще сильнее хотелось ее иметь.

Я посмотрела на мужа, муж посмотрел на торговца, тот подскочил, сумка сама прыгнула мне в руки, зашуршали бумажные деньги, торговец ухмыльнулся и пропал в жарком мареве, растворился, будто его и не было. Осталась сумка, я прижала ее к животу, в котором бултыхался крохотный Данька, и вдруг показалось, что все будет хорошо, и Бог, который главный по запискам, очень даже добрый.

Все будет хорошо, но сегодня все по-другому. Сегодня – вот она – больница – стоит на горе, в ней так много белого камня и синего стекла, что она похожа на большой корабль, который меня не ждет.

Если бы я знала, как много у меня впереди вот таких первых свиданий с незнакомыми белыми кораблями, может быть, испугалась бы и повернула обратно. Но Бог милостив, и из всех записок, которые мы вкладываем в его стены, он выбирает лишь те, в которых написано «не дай узнать своего будущего». Потому что это единственная просьба, которую он умеет выполнять.

– Шалом. Меня зовут…

Передо мной стоит доктор Шуламит Голан, у нее смуглое лицо, жесткие скулы, острый взгляд. Шуламит наплевать, как меня зовут. Позади нее маячат десять лет работы военным врачом и тысячи неординарных ситуаций, а впереди – ночное дежурство в терапии с помощником-стажером, которым оказалась я, и никому не важно, что сегодня первый день моего стажа, что на иврите я объясняюсь больше жестами, чем словами, что я всего полгода в стране, где на любое «почему» есть один ответ – «потому», а на местном – «каха».

Пожми плечами, выдохни горячее «каха» – и ты поймешь то единственное, что нужно знать о восточной философии: чтобы примирить человека и жизнь, надо испытать смерть. Ну или хотя бы первое дежурство.

– Что ты умеешь лучше – заполнять истории болезни или брать кровь?

Шуламит смотрит на меня не мигая, словно через прицел.

Я молчу. Меня тошнит. Я не умею ни того, ни другого.

– Понятно, – ее лицо все так же бесстрастно. – Значит, будешь брать кровь. Вот тебе тележка.

Приходилось ли вам идти на собственную казнь? Я схватилась за тележку, утыканную пробирками, шприцами, иглами, листками с именами и номерами палат, и начала свое восхождение.