Замок искушений - страница 6
Он был ребенком странного времени. Революция обрушила устои привычного порядка, но возникшая на его руинах кровавая вакханалия ужаснула, её исход вопиюще не совпадал с рассудительными предначертаниями мыслителей былого, и отдаленно не напоминая то царство свободы, равенства и братства, какое возвещали именем справедливого здравомыслия вчерашние властители дум, чьи наилогичнейшие поучения обернулись полуночным бредом. Подлинное развитие событий выглядело куда своенравнее благих ожиданий и изощрённых выкладок философического Разума.
Перед его отрезвляющим уроком рассудочность выглядела глупостью.
Клермон появился на свет три года спустя после того благословенного дня, когда в грязную корзину под гильотиной рухнула голова Робеспьера, чудовища, погрузившего страну в кровавое марево террора. Всё, случившееся в эти безумные годы Клермон знал по рассказам. Бабка хотела воспитать в нём мстителя за поругание, отец – человека, умеющего всё простить. У них ничего не получилось. Арман не хотел прощать, но не мог и мстить призракам, ушедшим в долину смерти, и потому просто пытался жить впечатлениями, будь то безудержная фантазия, россыпь рифм на лету, зыбкие грезы или вспышки душевных озарений. Но не всегда получалось. Он был умён и рассудителен, презирая и ум, и рассудительность.
Довольно внимательно, хотя и безучастно юный Арман наблюдал взлёт и падение Наполеона. Отроком он стал свидетелем омерзительно-забавной сцены в Люксембургском саду, где увидел брата императора Жерома, который, прогуливаясь с компанией молодых шутников, подошёл к старой даме в немодном платье и сказал:
– Мадам, я страстный любитель древностей и, глядя на ваше платье, я хотел бы запечатлеть на нём восхищенный и почтительный поцелуй. Вы мне разрешите?
Дама ответила ему очень ласково и любезно:
– Охотно, мсье. А если Вы не почтете за труд посетить меня нынешним вечером, то сможете поцеловать и мою задницу, которая является ещё большей древностью – она на сорок лет старше платья.
Эта была насмешливая и безжалостная оплеуха века минувшего, человеком которого от себя чувствовал – веку парвеню, времени тщеславных выскочек, крутящихся у новых тронов. При этом сам Арман не понимал, что наиболее болезненно для него: поруганная ли честь семьи, сокрушённая ли гордыня, сполна ли прочувствованное унижение нищеты?
Арман замкнулся, пытаясь продумать свой дальнейший путь, в котором, по здравом размышлении, ничего утешительного не видел. Вернуть величие роду? Жизнь, пожертвованная честолюбию? Но он не был честолюбив и не хотел заискивать перед новыми хозяевами жизни. Жизнь, отданная величию? Но он ощущал в себе то рыцарственное величие благородной крови, которой претит желание подняться над ничтожествами. Карабкаться вверх свойственно только плебеям. Арман же по-прежнему оставался патрицием. Жизнь, посвящённая накопительству? Он тихо вздыхал, морщась, словно от зубной боли. Любовь? Арман сжимал зубы ещё сильнее.
Когда ему исполнилось восемнадцать, отец заверил его, что они сумеют оплатить его обучение в Парижском университете, закрытом Чудовищем, но вновь открытом Наполеоном. Он согласился и, поступив туда, неожиданно обнаружил блестящие способности. Огромное серое здание в самом сердце Латинского квартала, выпускники которого веками составляли цвет французской образованности, стало для него родиной духа. Книги, старинные фолианты университетской библиотеки, огромные инкунабулы с пергаментными страницами, пахнущие затхлой замшей и немного – мёдом и плесенью, зачаровывали его. Он не чувствовал голода и зова плоти, погружаясь в таинство чуждых букв, разбирая полустёртые знаки на ветхих страницах. Здесь он обретал себя, расслаблялся, не чувствуя своей ущербности.