Западное приграничье. Политбюро ЦК ВКП(б) и отношения СССР с западными соседними государствами, 1928–1934 - страница 11



В конце сентябре Гитлер передавал через посла Дирксена и статс-секретаря Бюлова, что «хотел бы… заявить о своем твердом намерении наладить дружественные отношения с СССР кому-либо из руководящих людей из центра», поведать им, что «как политические, так и географические условия требуют безусловной дружбы между СССР и Германией и это должно быть осуществлено, как бы другие государства ни стремились создать между ними конфликт». Протянутая рука национал-социалистского рейхсканцлера была тогда отвергнута без церемоний: советские представители отвечали, что заместитель наркома Крестинский передумал ехать к немецким врачам и решил показаться венским профессорам, отчего принять приглашение Гитлера ему недосуг. Немцам дали даже понять, что Крестинский нарочно изменил свои планы, чтобы избежать общения с канцлером[37]. Для большинства получателей протоколов Политбюро эти германские обращения и ответ на них советского руководства оставались неизвестными, равно как и отказ Гитлера подвергнуть малейшей критике исполнителей его директивы о недопущении советских журналистов в Лейпциг. Будь они осведомлены об этих фактах, «читатели» «особых папок», вероятно, признали бы совершенной фантастикой директивы Литвинову относительно переговоров в Берлине[38].

Столь же лукаво было сформулировано предположение о встрече наркома с Ж. Поль-Бонкуром. Растущее одиночество Франции в кругу великих держав, сотрудничество Литвинова с Поль-Бонкуром в Женеве и, наконец, сообщение полпреда Довгалевского о том, что французский министр в беседе с ним 20 октября (т. е. до рассматриваемого здесь решения Политбюро) заявил о заинтересованности Франции в заключении с СССР договора о взаимной помощи[39], не оставляли никаких сомнений в том, что Ж. Поль-Бонкур пригласит Литвинова для дискуссии на сообщенную им ранее тему.

Практическое существо резолюции Политбюро состояло, таким образом, в признании «целесообразности» обсуждения, о котором Поль-Бонкур предупредил Москву, и в желании подготовить «общественное мнение» узкого правящего слоя к повороту в советской внешней политике. Выбор руководителей Политбюро в пользу сближения с Францией следовало объяснить более широкому кругу высокопоставленных функционеров, продемонстрировав, что вина за разрыв рапалльских отношений лежит на немцах. Рассмотрение несуразностей и асимметричности постановления «О поездке т. Литвинова» показывает, что именно эти задачи решало постановление Политбюро, на первый взгляд столь чистосердечно раскрывавшее готовность «сделать все необходимое для восстановления прежних отношений» с Германией. Напротив, принятое двумя месяцами позже постановление «О Франции», открывавшее путь сближению СССР с будущими союзниками по антигитлеровской коалиции, было лишено указаний на какие-либо мотивы, побудившие его «не возражать» против заключения «регионального оглашения о взаимной защите от агрессии со стороны Германии»[40]. Было бы, однако, опрометчиво использовать сопоставление буквального смысла этих постановлений в качестве аргумента в нескончаемой (и в значительной мере бесплодной) дискуссии о том, насколько «искренним» был «антигитлеровский курс» СССР в 30-е гг. и т. д.[41].

Проблема, думается, лежит в иной плоскости. Предложенный выше краткий критический анализ предостерегает против непосредственного восприятия «кремлевских тайн», зафиксированных в протоколах Политбюро. «Откровенность» и «красноречивость» немногих постановлений Политбюро обладала тем же общим функциональным смыслом, что и клишированность и лапидарность основной массы его решений. Во всех рассмотренных вариантах – подробная мотивация, косвенное указание на мотивы и полное отсутствие такого компонента в постановлениях Политбюро – этот смысл определялся не столько непосредственной информационной насыщенностью сообщения, сколько его социально-коммуникативными аспектами, и был связан с феноменом «сталинских сигналов» (как назвала его Ш. Фитцпатрик). Она отмечает парадоксальность положения, при котором режим, известный требовательностью к исполнению директив Центра, избегал «ясности в формулировании политической линии». «Фактом является, однако, то, что важные изменения в политике скорее «сигнализировались», чем сообщались в форме ясной и детальной директивы. Сигнал мог быть дан в выступлении и статье Сталина, или в редакционной статье, или обзоре в «Правде», или же посредством показательного процесса, или в форме опалы заметной фигуры, связанной с определенными тенденциями политического курса», – констатирует американский историк