Записки о виденном и слышанном - страница 9



Конечно, очевидно, что, будь я сильнее, т. е. будь во мне талант, я вышла бы победительницей, теперь же мне остается только вспоминать себя, читая дневники Марии Башкирцевой, и думать с грустью:

Auch ich war in Arkadien gebohren!3

Какая гнусная фраза: «Не в деньгах счастье», или «бедность не порок!» Хуже всякого порока: высшая степень уродства, зловонное гниение красоты, истины и добродетели.

Иногда приходит в голову мысль: «А может быть, еще не все пропало». Но какая она бледная и вялая! Как не похожа на прежнюю: «Я буду, я совершу»! Да и цель как измельчала, планы сузились: «русский Кант», «создатель философского института»4 и… и… «что-нибудь, все равно что», а в крайнем случае и ничего, лишь бы… даже язык не поворачивается кончать…

Часто хочется воскликнуть с упованием: «Господи, помоги мне!», но где Господь? У меня уже нет Бога. Никакого. И некому мне помочь…

18/IV 1911 г. Возможна ли для человека полная откровенность с самим собой? Изредка. А с бумагой? Думаю, что почти никогда. Почти придется разве что на долю Руссо, да и то потому, что он писал свои «Confessions», когда был уже Руссо и знал, что все, что касается Руссо, интересно и найдет свое оправдание, пожалуй, даже красоту5.

И каждый человек пишет и говорит о себе только то, что считает в себе умным или по крайней мере красивым; все остальное умалчивается. Разве какая-нибудь простодушная душа будет вести свой дневник мысль за мыслью, «не мудрствуя лукаво»; да и то в том только случае, если она не умна; умная же всегда найдет выбор, хотя бы инстинктивно.

И Мария Башкирцева вовсе не откровенна: она упоминает только о том, что считает в себе особенно замечательным. А по тому, что человек считает умным, красивым, замечательным, узнается, насколько он умен, красив и замечателен.

20/IV 1911 г. Дождь… дождь… дождь… без отдыху, без просыпу с тех самых пор, как перестал идти снег. И как на небесах лежит серая пелена, не позволяющая глазу пробиться сквозь нее в беспредельную голубизну тверди, так и на мозгах лежит какой-то удушливый колпак, не дающий к ним доступа ни одной светлой мысли, ни одному чистому образу. Ни из головы ничего не выходит, ни до мозга ничего не достигает извне: человек разъединен с миром и при этом придавлен еще чем-то тяжелым. О, как знакомо мне это состояние, не раз упоминаемое Гоголем в письмах! И не из‑за одного только дождя наступает оно…

Удивительно, до чего я все-таки изменилась: совсем точно другим человеком стала. Выслушивала ли я когда-нибудь от кого-нибудь такие вещи, какие говорит мне Малов6? Допускала ли когда-нибудь кого-нибудь до такой степени близости с собой, когда все от него проглатываешь более или менее спокойно? Это было бы понятно еще в том случае, если бы я очень любила этого человека, но ведь ничего подобного нет. Я к нему привязана, правда; но между нами такая масса взаимного непонимания в самых как мелких, так и крупных вопросах, такая огромная разница вкусов, настроения, способа мышления, что только его безграничная доброта и его хорошее чувство ко мне могли сгладить лежащую между нами пропасть и настолько приблизить меня к нему, что я выслушиваю от него положительно все.

Недавно он сказал мне вещь, сильно меня оскорбившую и как женщину, и как человека; и когда я дала ему понять, что между нами не может быть больше прежних дружеских отношений, он так жалобно на меня посмотрел и с такой болью сказал: «Значит, вы меня прогоняете?» – что у меня не хватило силы настоять на своем, и злость моя потухла.