Запрещенная Таня - страница 16



– Хооорошоо, – протянул Чуковский, которого удивил поздний визит, но не удивило предложение Татьяны.

В соседней комнате, где уже не были слышны голоса детей Татьяна быстро пересказала всю свою историю.

– Вы хотите ехать прямо сейчас?

– Да ответила она.

Чуковский кивнул и вышел в коридор. Треск диска набираемого номера сменился мягким голосом Чуковского:

– Иван Васильевич, не хотел бы вас тревожить. Дело позднее, но заболела одна очень хорошая женщина. Ее надо срочно вести в дежурную больницу в город.

Чуковский повесил трубку и вернулся в комнату к Татьяне. Взгляд пожилого человека был сочувственным и мягким:

– Танечка о вас ничего долго не было слышно. У вас все было хорошо.

Татьяна покачала головой.

– И вы практически перестали писать. Давно не помню, чтобы выходили ваши новые стихи.

– Я пишу для радио, – сказала Татьяна.

– Я не слушаю радио Танечка, – Чуковский присел на подлокотник низкого кресла, – все так печально.

– Да, – четко ответила Татьяна, – я сидела в НКВД, потеряла там мужа и ребенка.

Чуковский покачал головой.

– А сегодня я теряю последний шанс стать матерью.

От окна донесся гул двигателя автомобиля.

– Танечка, успеха вам, – Чуковский поддержал ее под руку, – Иван Васильевич отвезет вас на моей машине в Москву.

Чуковский быстро набросал несколько цифр на листке бумаге:

– Вот мой телефон. Как все определиться немедленно позвоните мне. Сообщите мне, что и как.

Татьяна взяла листок, положила в карман и вышла. Автомобилем Чуковского оказалась новенькая Эмка. Черная дверь с трудом подалась. Шофер, которого звонок Чуковского выдернул из дома, выглядел как нахохлившийся воробей. Татьяна села сзади. Эмка медленно двинулась, выхватывая светом фар забор дач и деревья.

– Не знаю, какая там дежурная больница, – сказал шофер, – доедем до Москвы там в первой и спросим.


Через три дня Татьяна вернулась в Переделкино. Коля сидел в комнате. Рядом с ним стояли два распакованных чемодана.

Она посмотрела не него и сказал:

– Не разобрал вещи?

Коля испуганно смотрел на нее.

– Не разобрал, – повторила она.

– Нет, – ответил он.

– И хорошо, – сказала Татьяна, – скоро уезжаем нам здесь больше делать нечего.

– Нечего? – переспросил Коля.

– Да. Ты выноси вещи, а я пойду, отмечу путевки у главного врача.

Коля уныло уткнулся ей в плечо:

– Все?

– Все.

– Но.

Татьяна погладила Колю по голове, он куда больше нуждался в жалости, а не в утешении:

– Врачи сказали, что можно будет попробовать родить ребенка через год.

– Через год?

– Да. Нам надо идти.

– Хорошо, – Коля пошел к чемоданам, – тебя у входа ждать?

– Да, иди я тебя там найду.

11

Война. Говорят война все изменила. Неправда. Или полуправда. Для нее – Татьяны война стала импульсом, толчком, сделавшим ее стихи осмысленными и эмоционально насыщенными. Только себе и только поздно ночью, она признавалась в том, что ее настоящее творчество, а не стишки о Ленине стоит на пирамиде в основании которой припухшие и алчно обглоданные трупы детей, тела взрослых сдержано и тихо умерших возле станков и в хлебных очередях, а на самом верху испитые трупы стариков, с которых совершенно невозможно было срезать и ленточки мяса, а внутренности припаялись к груди и хребту.

Они умерли, не узнав о ней, а она не знала о них. Да за всю блокаду она видела не больше дюжины мертвых. Они лежали на улицах уже занесенные снегом. Белые продолговатые бревна не имели живого человеческого содержания и не производили никакого впечатления. Но они – мертвецы были, она о них знала. Они и стали дровами ее послевоенного творчества. Того самого пламени которые и мог вспыхнуть на пепелище личной жизни. Творчества в котором она уже не лебезила и не боялась. Не боялась, хотя и вздрагивала ночами от удара закрывшейся соседской форточки.