Женщины Девятой улицы. Том 2 - страница 22



. На фоне всех этих личных проектов и грандиозных планов лето обещало стать во всех смыслах повторением 1948 года, только с еще более дикими кутежами. Художница Энн Табачник сказала: «Мы все были довольно наглыми, хоть и вполне невинными»[188].

В ознаменование начала сезона Ларри с подружкой по имени Тесс устроил вечеринку. Они жили в одной комнате и спали в одной кровати, а чтобы скрыть это, Тесс соврала мужу, что Ларри гей. (Позже Ларри довел эту уловку до логического завершения, предложив сделать минет приехавшему погостить мужу Энн. Тот сделал вид, что не услышал.) Элен явилась на этот ужин одна, «без Билла, похожая на эскапистку из фельетона Ринга Ларднера – щеки под толстым слоем румян, красные губы, короткая юбка вопреки модному макси, чрезвычайно разговорчива», – написал потом Ларри. Тут же была Джейн и живший уже отдельно ее муж Джек. «Они принесли записи Бэйси и помятые помидоры». Хотя это была вечеринка Ларри, еду для гостей готовил художник Джон Грилло. «Он приготовил для нас вкусный ужин, – рассказывал Ларри, – нечто среднее между курицей, свининой, лобстером и паштетом, который, как он позже объявил, был… из рыбы!.. На таких сабантуях ты чувствовал себя частью счастливого сообщества, осажденного врагами»[189].

Днем Элен посещала занятия в школе Ганса Гофмана. Она не сразу оценила старика, но вскоре назвала его «на редкость просвещающим»[190]. Тот, надо сказать, был в тот сезон особенно энергичен. Он только что вернулся из Парижа, куда съездил впервые с 1930 года. Он отправился на выставку своих работ и заодно встретился со старыми друзьями: Пикассо, Браком и Миро[191]. Все они были светилами современного искусства и революционерами времен Первой мировой войны, и Гофман считал себя одним из этой славной когорты. По возвращении в США он заявлял: «Этот визит в Париж чрезвычайно меня вдохновил; я опять почувствовал свои корни в большом мире искусства»[192]. Словом, тем летом ученикам посчастливилось иметь дело с обновленным, ожившим Гофманом.

Для Элен важным было не столько то, что этот человек говорил о живописи, сколько его мысли и идеи об искусстве вообще, в самом широком смысле[193]. Вместе с Ларри и Джейн она стала частью нового поколения, которое зацепили его слова; то же самое десятилетием ранее случилось с Ли, которая, впитывая представленную Гансом Гофманом художественную традицию, билась над расшифровкой истинной сути его идей и посланий. (Старик говорил с сильнейшим акцентом, например слово «фейс» (лицо) звучало у него как «файз»[194].) А когда он разбирал работы своих учеников, серьезность, с которой он подходил к их картинам, поднимала их до исторического уровня, о котором начинающий художник мог только мечтать. «Гофман делал искусство гламурным, – говорил Ларри, – упоминая фамилию Риверс в одном предложении с именами Микеланджело, Рубенса, Курбе и Матисса… ну и со своим собственным, конечно. Это не означало, что он равнял тебя с Микеланджело или Матиссом, но действительно указывало: проблемы, с которыми ты сталкиваешься, похожи на те, которые когда-то решали эти великие художники. Говоря с нами таким образом, он вдохновлял нас заниматься живописью»[195].

За предыдущее лето, проведенное в Северной Каролине, живопись Элен стала более абстрактной, но картины ее оставались на редкость упорядоченными, практически статичными. А к началу 1949 года в них появилась энергия. «Проходя мимо газетного киоска, я издалека часто замечала на страницах газет потрясающую композицию, – рассказывала она. – А потом, подойди ближе и посмотрев лучше, понимала, что почти всегда это была спортивная фотография». И Элен начала собирать такие фотографии и развешивать у себя на стене. «Я стала писать в таком роде, отталкиваясь от них чисто с точки зрения абстрактности форм»