Житие Блаженного Бориса - страница 27



– Вы что!? Кричать полагается!

Она ластилась, и, гремя мослами, спрашивала: «Как вам нравится мое тело?»

– Скажите честно, где вы его держите?

– Да вот же оно!

– Простите, я вижу только подвязки для бюста.

– Ты грубиян! Разве с женщиной так разговаривают?! – ворча, она, спускаясь со второго яруса на пол. А я подталкивал ее босою ногой, чтобы она не вздумала возвращаться. Внизу, зацепившись за чей-то сапог, она едва не упала и, ругаясь, натягивая на ходу одежонку, пронеслась мимо спящего под дежурною лампой дневального.

Со мной это случилось впервые. Это было совсем не то, о чем я мечтал. Ни о какой любви тут не могло быть и речи. То, что происходило, вызывало дрожь отвращения и больше напоминало мастурбацию, нежели естественное совокупление. Она суетилась подо мной так живо, что всюду я натыкался на ее лоснящиеся коленки, словно она была многоножка. Возможно, на родине, в естественном виде, капеляне и были такими, а ощущение лишних конечностей напоминали фантомные ощущения ампутированных. То, что она тут вытворяла, по силе и духу напоминало Джигу – ирландский танец, который исполняют ногами при неподвижном корпусе. Однажды в училище заехал прославленный ансамбль. На сцене клуба они выдали такую джигу, что курсанты ополоумели. В двенадцатом веке ирландские католики установили цензуру на многие танцы, усматривая в них непотребные движения тела. И тогда родилась джига. В ней не было и намека на похотливые взмахи хвоста, но быстрота, четкость и мощь движений ног делали этот заявленный, как протестный, танец сверх сексуальным. Каждый думал, если этакая сила – на сцене, так, на что же они (танцовщицы) горазды – в алькове!

Батарея в тот раз проспала «подъем», и внутреннему наряду досталось. Зато ребятишки видели блаженные сны. Наверное, все, кроме меня.

Я не напомнил ей этот случай: жалко было Матвея. Я вел себя так, как будто между нами ничего и не было. По видимому, ее это устраивало. И, хотя Параша хотела бы спустить на меня всех собак, мое молчание останавливало ее.

– Ну, я пошел, – сказал я, стаскивая носки и сбрасывая шлепки.

– Валяй, валяй, полукап! – «благословляла» она, пока я наматывал портянки.

Магнитштейн, с бледным лицом, вытянувшись во весь рост и распушив усы, застрял в дверях кухни. Он что-то чувствовал. Наверно, его что-то тревожило, но он не мог понять, что именно.

Он был в том возрасте, когда, выйдя из хаоса неустроенности и неопределенности, наслаждаются относительной стабильностью и налаженностью быта. Найти такое спокойное место в армии – весьма редкий случай. Он был на хорошем счету, но не был служакой и за карьерой не гнался.

Майор пошел меня провожать. По дороге он мямлил: «Не обращайте внимания на женские штучки, Борис. Женщине всегда тяжелее. Когда есть дети тяжело – с детьми, когда нет, – еще хуже без них». – он меня успокаивал. Нашел – кого: детей у них не было. Она – капелянка. А он – такой же, как я, полукап.

Мне было жаль Магнитштейна. Я не знал, что мне делать, хотелось скорее с этим покончить, но я не находил слов в его утешение. Да он и не ждал их, считая, что это я в них нуждаюсь. Мне очень хотелось завершить вечер традиционным бутербродом. Но для этого нам надо было расстаться. Бутерброд имел более прозрачное конспиративное значение, нежели пирожки. Съесть бутерброд, означало спуститься на освещенную центральную улицу города, войти в ближайшую бутербродную, а их было немало, и заказать сто пятьдесят грамм хорошей водки с закуской, соответствующей названию забегаловки. После этого в горле оставалась приятная горечь, а в голове спокойная и веселая мудрость. С таким настроением уже можно было возвращаться в казарму. Но делать это в присутствии старшего офицера, хотя и одетого в штатское платье, курсанту не полагалось. Мы не были ни собутыльниками, ни друзьями. Просто, мы были двумя полукапами.