Житие святого Глеба - страница 4
Увы, эти заплесневелые теорийки оказались весьма живучими, и мы продолжали ими продовольствоваться и в семидесятые, и в восьмидесятые годы.
Мы никак не хотели, да и едва ли были способны поверить в то, что каждая единица этой мрази, каждое из этих мелких насекомых способно на какие-то чувства. Даже право спиться мы предоставляли только единицам исключительным из этой ничтожной мрази. Как, к примеру, изображалась у нас в мужицкой литературе такая сильная натура, топящая в водке свое горе? Такой герой спервоначалу не брал в рот и капельки. Но вот он разочаровался в своих соседях, родных, в самом себе. Под гнетом отчаяния и мрачной злобы в один прекрасный или чаще всего ненастный вечер он приходил в кабак и сидел там не проронив ни звука, будто взяв обет молчания, в печальном раздумье, положив голову на руки, к великому изумлению целовальника и посетителей. Потом требовал неожиданно целый штоф водки, залпом выпивал его – и в одно мгновение из трезвого человека превращался в горького пьяницу. После этого он уже почти не выходил из кабака, и через несколько времени автор рассказа встречал его в одном из заведений обрюзгшего, грязного, оборванного, пьющего без конца, и с истерическими рыданиями, жалобами на весь мир он рассказывал автору историю своей неудавшейся, заеденной средою жизни.
Глеб тоже не избежал этих расхожих взглядов, но сумел преодолеть их и прикоснуться к философии народной жизни.
С Глебом мы были почти ровесниками, я немногим младше него. Но судьбы у нас оказались разными. Он умер в лучах народной славы, я догораю в молчаливом уединении. Ему удалось занять свое место на небосклоне российской словесности, как любили говаривать в старину. Я же как был с младых ногтей, так и остался чернорабочим журналистики, умственным пролетарием, щелкопером, бумагомаракой (как там еще ругался гоголевский городничий?), журналистской дворняжкой. Ну, может быть, с не до конца испорченным нюхом, но неспособным к систематическому устойчивому труду. Поэтому то, что я написал, это, конечно, никакой не роман, а просто насмешка над генеральским жанром литературы.
Какой там роман!.. Я на него не замахивался. Боже упаси! Удалось хоть как-то связно слова уложить, хоть какую-то жизненную ниточку вытянуть – и то слава Богу. Конечно, это воспоминания. И если ты их, любезный читатель мой, не любишь, так и время попусту не трать, а погрейся у камина.
Но и про любовь там есть, и конфликты между интересными людьми есть, особливо после лафитничка.
Вон у Глеба ничего с романом не складывалось. Всё картинки, отрывки, записки, наблюдения да очерки.
Не писатель я, любезный мой. Но на судьбу не сетую. Пожить довелось нескучно. Поездить тоже, даже в Сербию мы с Глебушкой ездили. Друзьями с Глебом не были, но тяготели друг к другу. И Гле-бушкой я называл его обычно – да и то чаще в уме, про себя – в минуты сердечного умиротворения. Под штофик, под беленькую, когда велеречие пробуждается. Любил я Глебушку очень. Святой был человек.
Повидал я за свою жизнь многих. И столпов наших – Некрасова, Достоевского, Льва Толстого, Щедрина, и литературных генералов. Но такой души человека, как Глеб Успенский, не встречивал. Когда всю жизнь среди литераторов вращаешься, то ведь их не замечаешь, будь они хоть семи пядей во лбу. Ну, столпы там… Тут уж, конечно, мы пиетет блюли. Но не робкого десятка были, и перед столпами наша кровь разночинская взыгрывала. А наша подлафитная братия – всяк был ровней каждому. Цену многим не знали, не задумывались об истинном смысле в литературной поднебесной. Потому и ничего не записывали, не собирали, никаких бумаг не хранили. Я вот сам-то, любезный мой, впервые о Глебе задумался, когда мне уже за шестьдесят было. И в минуту, которая до могилы моей будет перед глазами.