Жизнь – что простокваша - страница 66



Он спохватился: по лицу пробежала тень – видимо, понял, что сказал лишнее.

– Ну, конечно, нет пыток. Просто… я хотел припугнуть, – и заговорил совсем миролюбиво. – Уж раз пришла, распишись. Эти списки просматривает вышестоящее начальство. Ну, что тебе стоит?

Спокойный тон подействовал сильнее криков – такая обида подкатила, что из горла вырвался взрослый грудной плач. Я отвернулась и в ладошках спрятала лицо.

– Ну вот, уже плачешь… Распишись за январь, а пятого февраля снова придёшь.

– Не распишусь! Никогда… Ни за что… Я не совершала преступлений! – прорыдала я.

– А кто говорит, что совершала? Разумеется, ты не виновата, но так положено… Таков закон.

Хотелось остановить рыдания – не получалось. Раскалывалась голова. Новый приступ тошноты и слабости… Нет сил стоять.

– Хорошо, – тихо решилась я, – только это будет моя первая и последняя роспись. Больше можете не стараться – не приду. Мне без разницы, кто пострадает: директор, учитель, родители, я сама, вы…

Не простилась и вышла в слезах, не зная, куда. Неожиданно встретился из десятого «а» Коля Галушко, моя тайная любовь. Он удивился: «Что с тобой?..» Я не дослушала и, пряча голову, рванулась, прочь.

Заявляться в таком состоянии к хозяевам не хотелось. Вытаскивала из ресниц слёзы-льдинки, из-за которых образовывалась сплошная пелена, медленно двигалась за аллеей центральной улицы – подальше от случайных знакомых.

Смеркалось. Замёрзшей и уставшей, мне хотелось участия. Порывшись в памяти, нашла единственного человека, перед которым можно было выплакаться, – Боргенс Амалию Петровну, учительницу немецкого языка, красивую женщину с пышными тёмно-русыми волосами, одной растившей троих дочерей – одну краше другой. Головная боль не утихала, к Боргенс было далеко, и я побрела на квартиру. Хозяйка с матерью добеливали кухню. Место, где стояла моя кровать, было уже чисто.

– Ты где это пропадаешь? – поинтересовалась хозяйка.

– В школе, – выговорила я, с трудом сдерживаясь.

– Случилось что?

Повертела головой, сняла пальто, шаль и легла, отвернувшись к стене. Одеяло не скрывало дрожи.

– Кто тебя обидел? – приподняла хозяйка одеяло.

Я молчала.

– Скажи, легче будет.

– Не могу-у! – задохнулась я.

– Мам, найди валерьянку.

Выпила микстуру – успокоилась не скоро. Чтобы снять стресс, надо было выговориться, но… рассказывать, как меня ни за что ни про что обидели, было стыдно и унизительно. Да и хозяйка, заведующая отделом пропаганды райкома партии, навряд ли поняла бы. И я решила исповедаться перед главным человеком страны, уверенная, что он поможет. Молча, несмотря на головную боль, поднялась и полудетским почерком излила все мысли, что собрались в голове: «Дорогой Иосиф Виссарионович! Вы меня не знаете, мне пятнадцать с половиной лет, я ученица девятого «в» класса Родинской средней школы – Шнайдер Тоня, немка по национальности. Только что пришла из комендатуры, куда меня вызывали…»

Исписала пять плотных страниц мелким почерком, и сегодня многое отдала бы, чтобы в архивах НКВД нашлось то письмо.

Хозяйка несколько раз подходила и, заглядывая со спины, пыталась понять, о чём пишу. Кудрявой головой и плечами я, как могла, закрывалась, но она, видимо, всё же что-то прочла – отошла и зашепталась с матерью.

– Тоня, будешь кушать?

– Нет.

– А что пишешь?

– Уроки.

О наивности письма, которое сочинялось до четырёх утра, я не думала. В нём было что-то о декабристах, Радищеве, о том, что дети не должны отвечать за проступки родителей и наоборот. Заканчивалось оно обращением к дорогому Иосифу Виссарионовичу с просьбой разобраться, почему через долгих семь лет после окончания войны дети-немцы должны продолжать посещать комендатуру? «Это унизительно и несправедливо! Мы хотим учиться, чтобы впоследствии использовать знания на благо Родины».