Жизнь Клима Самгина - страница 117
Он стал ходить к ней каждый вечер и, насыщаясь ее речами, чувствовал, что растет. Его роман, конечно, был замечен, и Клим видел, что это выгодно подчеркивает его. Елизавета Спивак смотрела на него с любопытством и как бы поощрительно, Марина стала говорить еще более дружелюбно, брат, казалось, завидует ему. Дмитрий почему-то стал мрачнее, молчаливей и смотрел на Марину, обиженно мигая.
Клим ощущал в себе игру веселенького снисхождения ко всем, щекочущее желание похлопать по плечу Кутузова, который с одинаковым упрямством доказывал необходимость изучения Маркса и гениальность Мусоргского; наваливаясь на немого, тихого Спивака, всегда сидевшего у рояля, он говорил:
– Самая слабая опера Римского-Корсакова талантливее лучшей оперы Верди…
– Не кричите мне в ухо, – просил Спивак.
Дома было скучновато, пели все те же романсы, дуэты и трио, все так же Кутузов сердился на Марину за то, что она детонирует, и так же он и Дмитрий спорили с Туробоевым, возбуждая и у Клима желание задорно крикнуть им что-то насмешливое.
Нехаева встала на ноги, красные пятна на щеках ее горели еще ярче, под глазами легли тени, обострив ее скулы и придавая взгляду почти невыносимый блеск. Марина, встречая ее, сердито кричала:
– С ума ты сходишь! И чего смотрит твой доктор? Ведь это самоубийство!
Нехаева улыбалась ей, облизывала сухие губы, садилась в угол дивана, и вскоре там назойливо звучал ее голосок, докторально убеждавший Дмитрия Самгина:
– Стремление ученого анализировать явления природы равноценно игре ребенка, который ломает игрушки, чтоб посмотреть, что у них внутри…
– А – не банально ли это, барышня? – издали спрашивал Кутузов, теребя бороду, хмуря брови. Она не отвечала ему, это брал на себя Туробоев; он ленивенько говорил:
– А внутри обыкновенно оказывается или непознаваемое или какая-нибудь дрянь, вроде борьбы за существование…
Просидев час-полтора, Нехаева собиралась домой; Клим шел провожать ее, не всегда охотно.
Она любила дарить ему книги, репродукции с модных картин, подарила бювар, на коже которого был вытиснен фавн, и чернильницу невероятно вычурной формы. У нее было много смешных примет, маленьких суеверий, она стыдилась их, стыдилась, видимо, и своей веры в бога. Стоя с Климом в Казанском соборе за пасхальной обедней, она, когда запели «Христос воскресе», вздрогнула, пошатнулась и тихонько зарыдала.
А после, идя с ним по улице, под черным небом и холодным ветром, который, сердито пыля сухим снегом, рвал и разбрасывал по городу жидковатый звон колоколов, она, покашливая, виновато говорила:
– Смешно, что я заплакала? Но меня потрясает гениальное, а церковная музыка в России – гениальна…
Вырываясь из каменных объятий собора, бежали во все стороны темненькие люди; при огнях не очень пышной иллюминации они казались темнее, чем всегда; только из-под верхних одежд женщин выглядывали полосы светлых материй.
Клим, слушая ее, думал о том, что провинция торжественнее и радостней, чем этот холодный город, дважды аккуратно и скучно разрезанный вдоль: рекою, сдавленной гранитом, и бесконечным каналом Невского, тоже как будто прорубленного сквозь камень. И ожившими камнями двигались по проспекту люди, катились кареты, запряженные машиноподобными лошадями. Медный звон среди каменных стен пел не так благозвучно, как в деревянной провинции.
Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила о мрачной поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего с досадой вспомнить сказку о глупце, который пел на свадьбе похоронные песни. Шли против ветра, говорить ей было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал: