Жизнь, которую стоит прожить. Альбер Камю и поиски смысла - страница 19



. Но еще более очевидно то, что Айер не смог понять главного послания «Мифа о Сизифе». В сущности, его самодовольный вывод о том, что «метафизические» вопрошания автора не имеют ответа, только лишний раз иллюстрирует ни в коем случае не самодовольную «жалобу» Камю.

В начале 1970-х подобную смесь снисхождения и уступки явил философ Томас Нагель, считавший, что большинство людей «временами видит жизнь как абсурд, но у кого-то это ощущение бывает длительным и ярким». Однако причины этого переживания, предложенные Камю, по мнению Нагеля, «абсолютно неадекватны»[101]. Вторя формалистской самоуверенности Айера, он объявляет: «Стандартные доводы в пользу абсурда нельзя признать доводами вообще»[102]. При этом Нагель чувствует подводное течение скрытых истин, до которых не добраться умозаключениями. Хотя с позиций логики эти доводы сильно хромают, они тем не менее «пытаются донести послание, которое непросто формулируется, но по сути верно»[103]. Нагель допускает, что эта неудачная аргументация действует потому, что отражает некую устойчивую правду о нашей жизни: то потрясение, испытываемое нами, когда мы смотрим на себя со стороны «взглядом ниоткуда» и внезапно сознаем диссонанс между той первостепенной важностью, которую приписываем нашим повседневным делам, и их абсолютной незначительностью. Соображения, представлявшиеся нам убедительными, теперь кажутся не более упорядоченными, чем торнадо, который сметает один дом, не задев соседний. «Мы видим себя со стороны, и вся случайность и специфичность наших целей и занятий становится очевидной, – резюмирует Нагель. – И все же, когда мы принимаем такую точку зрения и признаем свои поступки произвольными, это не освобождает нас от жизни, и вот тут и начинается абсурдность»[104].

Эта способность посмотреть ниоткуда, присущая лишь людям и вплетенная в ткань сознания, – и благо и бремя нашего бытия. Нагель возводит наше чувство абсурдности не к конфликту между поиском смысла и безмолвием мироздания, а к «противоречию внутри нас»[105]. Однако едва ли этим объясняется, что Камю у него предстает «романтическим и немного жалеющим себя» писателем. Лишь только мы поймем космическую незначительность нашей ситуации, как заключает Нагель, нам придется смотреть на вещи с иронией[106].

И вот спустя четверть века Терри Иглтон в свою очередь избирает вслед за Айером и Нагелем все тот же тон холодной учтивости. «Трагическая непокорность Альбера Камю, столкнувшегося с якобы бессмысленным миром, на самом деле – часть проблемы, а не ответ. Вы почувствуете тошнотворную бессмысленность нашего мира – взамен старой доброй просто бессмысленности – только в случае, если у вас с самого начала были завышенные ожидания»[107].

Видимо, к иронии те, чья жизнь пришлась в основном на годы после Второй мировой, прибегают легче, чем те, кому довелось войну пережить. Но различие между Айером, Нагелем и Иглтоном с одной стороны и Камю с другой, лежит не только в области стиля. Именно ирония как выход и есть болезнь, которая притворяется лечением. Как предполагает Джеффри Гордон, в беззаботной отмашке Нагеля можно «увидеть знак нового этапа нашего духовного кризиса, этапа, на котором, устав скорбеть, мы пытаемся уверить себя в незначительности того, о чем скорбим»[108]. Далекая от позерства озабоченность Камю, ставящего вопрос о смысле, идет от интуитивного осознания масштабов проблемы. Ироническое отстранение равносильно надеванию философских шор. Но для человека, отринувшего их, как пишет Камю, «нет зрелища прекраснее, чем разум в схватке с превосходящей его действительностью»: «Обеднить действительность, которая своим бесчеловечием питает величие человека, – значит обеднить самого человека. И я понимаю, почему учения, берущиеся объяснить мне все на свете, тем самым меня ослабляют. Они облегчают груз моей жизни»