Жизнь Матвея Кожемякина - страница 16



– Вот, Савелий Иванов, решили мы, околоток здешний, оказать тебе честьдоверие – выбрать по надзору за кладкой собора нашего. Хотя ты в обиходе твоём и дикой человек, но как в делах торговых не знатно худого за тобой – за то мы тебя и чествуем…

Облокотясь на стол, отец слушал их, выпятив губу и усмехаясь, а потом сказал:

– Али нет между вами честных-то людей? Какая ж мне в том честь, чтобы жуликами командовать?

– Погоди! Кто тебя на команду зовёт?

– И свиней пасти – нет охоты…

– Что ж ты лаешься?

Отец встал, тряхнул головой.

– Идите, откуда пришли! Не уважаю я вас никого и ни почета, ни ласки не хочу от вас…

Горожане встали и молча пошли вон, но в дверях Базунов обернулся, говоря:

– Правда про тебя сказано: рожа – красная, душа – чёрная!

Проводив их громким смехом, отец как-то сразу напился, кричал песни и заставлял Палагу плясать, а когда она, заплакав, сказала, что без музыки не умеет, бросил в неё оловянной солоницей да промахнулся и разбил стекло киота.

Но к вечеру он отрезвел, гулял с женой в саду, и Матвей слышал их разговор.

– Ты бабёнка красивая, тебе надо веселее быть! – глухо говорил отец.

– Я, Савель Иваныч, стараюсь ведь…

Матвей сидел под окном, вспоминая брезгливое лицо отца, тяжёлые слова, сказанные им в лицо гостям, и думал:

«За что он их?»

Спустя несколько дней он, выбрав добрый час, спросил старика:

– Тятя, за что ты горожан-то прогнал?

Савелий Кожемякин легонько отодвинул сына в сторону, пристально посмотрел в глаза ему и, вздохнув, объяснил:

– Чужой я промеж них. Поначалу-то я хотел было в дружбе с ними жить, да они на меня сразу, как псы на волка. Речи слышу сладкие, а когти вижу острые. Ну, и – война! Грабили меня, прямо как на большой дороге: туда подай, сюда заплати – терпенья нет! Лошадь свели, борова убили, кур, петухов поворовали – счёту нет! Мало того, что воруют, – озорничать начали: подсадил я вишен да яблонь в саду – поломали; малинник развёл – потоптали; ульи поставил – опрокинули. Дважды поджечь хотели; один-от раз и занялось было, да время они плохо выбрали, дурьё, после дождей вскоре, воды в кадках на дворе много было – залили мы огонь. А другой раз я сам устерёг одного сударя, с горшком тепла за амбаром поймал: сидит на корточках и раздувает тихонько огонёк. Как я его горшком-то тресну по башке! Уголья-то, видно, за пазуху ему попали, бежит он пустырём и воет – у-у-у! Ночь тёмная, и видно мне: искры от него сыплются. Смешно! Сам, бывало, по ночам хозяйство караулил: возьму стяжок потолще и хожу. Жуть такая вокруг; даже звезда божья, и та сквозь дерево блестит – вражьим глазом кажется!

Он добродушно засмеялся, но тотчас же потускнел и продолжал, задумчиво качая головой:

– Заборы высокие понастроил вот, гвоздями уснастил. Собак четыре было – попробовали они тут кое-чьё мясцо на ляжках! Два овчара были – кинутся на грудь, едва устоишь. Отравили их. Так-то вот! Ну, после этаких делов неохота людей уважать.

Он замолчал, положив руку на плечо сына, и, сдерживая зевоту, подавленно молвил:

– И вспоминать не хочется про эти дела! Скушно…

Матвей невольно оглянулся: слишком часто говорил отец о скуке, и мальчик всё более ясно чувствовал тупой гнёт этой невидимой силы, окружавшей и дом и всё вокруг душным облаком.


Матвей Савельев Кожемякин до старости запомнил жуткий и таинственно приятный трепет сердца, испытанный им в день начала ученья.

Все – отец, мачеха, Пушкарь, Созонт и даже унылая, льстивая Власьевна – собрались в комнате мальчика, а Василий Никитич Коренев, встав перед образом, предложил торжественным голосом: