Жизнь Матвея Кожемякина - страница 2
«Это он – для меня…»
Отец выглянул в окно, крикнув:
– Моть, иди чай пить!
Пили чай, водку и разноцветные наливки, ели куличи, пасху, яйца. К вечеру явилась гитара, весёлый лекарь разымчиво играл трепака, Власьевна плясала так, что стулья подпрыгивали, а отец, широко размахивая здоровой рукой, свистел и кричал:
– Делай, ведьма! Моть – поди сюда! Любишь, стало быть? Эх, мотыль мой милый, монашкин сынок! Не скучай!
Он дал сыну стаканчик густой и сладкой наливки и, притопывая тяжёлыми ногами, качая рыжей, огненной головой, пел в лицо ему удивительно тонким и смешным голосом:
Матвею почему-то было жалко отца; ему казалось, что вот он сейчас оборвёт песню и заплачет.
– Марков – подкладывай огня! Ох, ты! Крутись! – командовал отец.
Коротенький лекарь совсем сложился в шар, прижал гитару к животу, наклонил над нею лысую голову, осыпанную каплями пота; его пальцы с весёлою яростью щипали струны, бегали по грифу, и мягким тенорком он убедительно выговаривал:
– И-их! – визжала Власьевна, отчаянно заламывая руки над головой.
– Марков! – вопил отец. – Гляди, а? Это ли не зверь, а?
– Холмы-горы! – отзывался лекарь, брызгая весёлым звоном струн, а Матвей смотрел на него и не мог понять – где у лекаря коленки.
Вдруг явился высокий, суровый Пушкарь, грозно нахмурил тёмное бритое лицо и спросил хриплым голосом:
– За что Муругого убили, беси?
Отец поднял завязанную руку, махая ею.
– Видал? Сустав с мизинца – напрочь! Марков ножницами отстриг. Садись, служба!
– Ещё башку тебе отстригут, погоди! – предупредил солдат, усмехаясь и взяв Матвея за руку.
– Айда спать!
Через несколько дней, в воскресенье, отец, придя из церкви, шагал по горнице, ожидая пирога, и пел:
Со двора в окно, сквозь узорные листья герани, всунулось серая голова Пушкаря. Он кричал:
– Опять кощунишь, Савёл? Опять носам?
– Поди прочь! – сказал отец, не останавливаясь.
– Я те говорю – осанна заступи! Осанна, а не – носам!
Отец подошёл к окну и, ударив себя кулаком в грудь, внушительно заговорил:
– Сам! Понимаешь, старый чёрт? Не я, а – бог! Но сам…
В окно полился торжествующий рёв:
– Ага-а, запутался, еретик! Я – не я, сам – не сам…
– Уйди!
– Осанну господню не тронь…
– У-ух! – взвыл Савелий Кожемякин и, схватив обеими руками банку с цветком, бросил ею в голову Пушкаря.
Это вышло неожиданно и рассмешило мальчика. Смеясь, он подбежал к окну и отскочил, обомлев: лицо отца вспухло, почернело; глаза, мутные, как у слепого, не мигая, смотрели в одну точку; он царапал правою рукою грудь и хрипел:
– Господи! Исусе… Исусе…
Матвей выскочил вон из комнаты; по двору, согнув шею и качаясь на длинных ногах, шёл солдат, одну руку он протянул вперёд, а другою дотрагивался до головы, осыпанной землёю, и отряхал с пальцев густую, тёмно-красную грязь.
Матвей кинулся в амбар и зарылся там в серебристо-серой куче пеньки, невольно вспоминая жуткие сказки Макарьевны: в них вот так же неожиданно являлось страшное. Но в сказках добрая баба-яга всегда выручала заплутавшегося мальчика, а здесь, наяву, – только Власьевна, от которой всегда душно пахнет пригорелым маслом.
На дворе раздался голос отца:
– Я вас, деймоны, потаскаю в амбар, запру и подожгу! Доведёте вы меня! Матвей! Мотюшка!