Жизнь Матвея Кожемякина - страница 44
– Ну, брат, – говорил солдат Матвею ласково и строго, – вот и ты полный командир своей судьбы! Гляди в оба! Вот, примерно, новый дворник у нас, – эй, Шакир!
Откуда-то из-за угла степенно вышел молодой татарин, снял с головы подбитую лисьим мехом шапку, оскалил зубы и молча поклонился.
– Вот он, бес! – кричал солдат, одобрительно хлопая татарина по спине и повёртывая его перед хозяином, точно нового коня. – Литой. Чугунный. Ого-го!
Дворник ловко вертелся под его толчками, не сводя с Матвея серых, косо поставленных глаз, и посмеивался добродушным, умным смешком. В синей посконной рубахе ниже колен, белом фартуке, в чистых онучах и новых лаптях, в лиловой тюбетейке на круглой бритой голове, он вызывал впечатление чего-то нового, прочного и чистого. Его глаза смотрели серьёзно и весело, скуластое лицо красиво удлинялось тёмной рамой мягких волос, они росли от ушей к подбородку и соединялись на нём в курчавую, раздвоенную бороду, открывая твёрдо очерченные губы с подстриженными усами.
– Бульна хороша золдат! – говорил он, подмигивая на Пушкаря.
Матвей смущённо усмехался, не зная, что сказать. Но Шакир, видимо, поняв его смущение, протянул руку, говоря:
– Давай рука, хозяин! Будем довольна, ты – мине, я – тибяй…
И, вдруг облапив Пушкаря, поднял его на воздух и куда-то понёс, крича:
– Айда, абзей! Кажи – какой доска? Кажи шерхебель, всю хурда-мурда кажи своя!
Матвей засмеялся, легко вздохнул и пошёл в город.
При жизни отца он много думал о городе и, обижаясь, что его не пускают на улицу, представлял себе городскую жизнь полной каких-то тайных соблазнов и весёлых затей. И хотя отец внушил ему своё недоверчивое отношение к людям, но это чувство неглубоко легло в душу юноши и не ослабило его интереса к жизни города. Он ходил по улицам, зорко и дружественно наблюдая за всем, что ставила на пути его окуровская жизнь.
Бросилось в глаза, что в Окурове все живут не спеша, ходят вразвалку, вальяжно, при встречах останавливаются и подолгу, добродушно беседуют.
Выйдя из ворот, он видит: впереди, домов за десяток, на пустынной улице стоят две женщины, одна – с вёдрами воды на плечах, другая – с узлом подмышкой; поравнявшись с ними, он слышит их мирную беседу: баба с вёдрами, изгибая шею, переводит коромысло с плеча на плечо и, вздохнув, говорит:
– Вот уж опять – четверг.
– Бежит время-то, милая!
– Через день и тесто ставить…
– С чем печёшь?
– По времени-то с капустой надо, а либо с морковью, да мой-от не любит…
Они косятся на Кожемякина, и баба с узлом говорит:
– А сходи-ка ты, мать моя, ко Хряповым, у них, чу, бычка зарезали, не продадут ли тебе ливер. Больно я до пирогов с ливером охотница!
Баба с вёдрами, не сводя глаз с прохожего, отвечает медленно, думая как бы о другом о чём-то:
– Хряповы – они и детей родных продадут, люди беззаветные, а бычок-от у них чахлый был, оттого, видно, и прирезали…
Сдвинувшись ближе, они беседуют шёпотом, осенённые пёстрою гривою осенней листвы, поднявшейся над забором. С крыши скучно смотрит на них одним глазом толстая ворона; в пыли дорожной хозяйственно возятся куры; переваливаясь с боку на бок, лениво ходят жирные голуби и поглядывают в подворотни – не притаилась ли там кошка? Чувствуя, что речь идёт о нём, Матвей Кожемякин невольно ускоряет шаги и, дойдя до конца улицы, всё ещё видит женщин, покачивая головами, они смотрят вслед ему.
Тихо плывёт воз сена, от него пахнет прелью; усталая лошадь идёт нога за ногу, голова её понуро опущена, умные глаза внимательно глядят на дорогу, густо засеянную говяжьими костями, яичной скорлупой, перьями лука и обрывками грязных тряпок.