Жизнь московских закоулков. Очерки и рассказы - страница 31
– Молчи, старая дура! – прикрикнула на нее русская немка. – Почем ты знаешь, может, я ему родитель-то?..
Москва. Околоточный у Верхних торговых рядов в начале Никольской улицы. Фотография 1880-х гг. из альбома «Москва. Городские ряды». Фототипия «Шерер, Набгольц и К°». Государственная публичная историческая библиотека России
Уселась старуха после этого окрика на дрова, на самую солнечную припеку и, под визг мастерового железа, под гвалт комнат снебилью, под грохот экипажей и вообще под этот несмолкаемый стон столичной суеты, зашептала нескончаемую рацею{56} о прошлых временах и о прошлых людях.
– Была сама такою-то! – говорила старуха, покачивая головой и побрякивая вязальными спицами. – Много соблазну здесь для нашей сестры: устоять никак невозможно; а все же, бывало, когда отец али мать наедет, примешься, бывало, плакать; примешься на долю свою стыдную жаловаться и скорбеть… А ведь в нынешних стыда-то нет никакого. Ох, нет никакого стыда в нынешних людях!.. Срам!.. Все равно как дикие звери стали! Ни в Бога веры, ни любови к людям!..
– Ваше благородие! Повестка к вам от г-на квартального поручика, – пробасил Бжебжицкому усастый полицейский вестовой. – Извольте завтрашний день к 10 часам в контору пожаловать.
– Это зачем?
– А вот тут в повестке все аккуратно прописано.
– Дай сюда! – И Бжебжицкий стал читать: «Сим приглашаю… по делу, якобы о скандале, произведенном вами в квартире учителя и проч. Также по жалобе солдатской дочери Афимьи…» – Черт знает что такое! За все, про все ныне в квартал зовут. Любезный! скажи поручику, что, мол, прапорщик лежит на одре. Слышишь? Так и скажи.
– Слушаю-с! Счастливо оставаться, ваше благородие.
– Погоди-ка. Не знаешь ли жида какого-нибудь: денег бы мне у него занять под сохранную расписку{57}.
– Не могу знать-с, ваше благородие! А ежели, теперича, серебро, золото, али бы что из платья из хорошего, так мы сами иногда верным людям даем.
– Дурак! Я тебе сам дам под золото да под серебро, даром что ты неверный человек…
– Что это за проказник такой этот барин! – смеялась Татьяна из кухни. – На всякое слово у него завсегда ответ есть. Ежели бы он деньги платил как следует, да не дрался, – цены не было бы этому барину!..
V
Глава, имевшая было начертить легкую характеристику лиц, согнивающих в комнатах снебилью
Я тебя постараюсь как можно тише окрикнуть, бедный народ! Я спою про тебя, вечно ноющая, вечно голодающая птица комнат снебилью, настолько незлобивую песню, насколько незлобивых жизненных тем набралась в этих клетках моя собственная, озлобленная голова.
О, мир вам, люди покоробленные, а чаще, как дуга, согнутые всесильной нуждой! Мир вашим снам, озлобленно-тревожным, ногам вашим, вечно снующим и ничего не выхаживающим, всегдашней злобе вашей желаю я скорого угомона!..
Ибо злоба ваша – смерть ваша. А как тяжело умирать одному в меблированных вертепах, – одному, с одной только злостью своей даже и на этот день, который так светло пробивается в комнату сквозь грязно-желтую коленкоровую штору, на этот бойкий гул столичной жизни, неумолчно гудящий за стенами!
Пред смертному крику гасну щей, медленно истом ленной жизни в кухонном углу где-то безучастно и отвратительно крикливо вторит одна только Лукерья бессмысленно-фабричной песней про какого-то всадника, который будто бы
Песня закончилась наконец, к общей потехе населения комнат, зазвонистой кучерской трелью, а с ней вместе закончилась и жизнь, желавшая сейчас одного счастья – взглянуть на человеческое лицо, – закончилась скрежетом зубов, хрипом надсаженной груди и желтой пеной на посиневших губах. Исковерканная той безобразно-ужасающей печатью, которую смерть, в довершение эффекта, кладет на изможденные тела бедняков, жизнь эта сейчас же, вместо последней молитвы, накликает на себя – тем только, что умерла она, что понесла отдать свое несносное бремя к зовущему всех труждающихся и обремененных успокоиться в нем – целый поток бессмысленных ругательств и проклятий.