Жизнь же… - страница 5
Это чувство появилось давно – сначала как стыдливое удивление, что рука моя имеет пять пальцев, из которых глядят нелепо овальные пластины ногтей. Что на лице у меня есть рот, во рту есть зубы с желтоватым налётом. Что под кожей, по извилистым трубкам, течет красная солёная жидкость, перемещаются узлы и суставы, и всё это, громоздкое и нелепое, называется «моё тело». Моя б воля, я бы выбрал другое. Прозрачное, невидимое, как воздух.
Отражение спрятало руку тоже.
Уже скоро. Главное – успеть проскользнуть в игольное ушко, или щёлку, а там-то уж я знаю, что делать.
Речная поверхность морщится, собирается в игрушечную гармошку, рябь, пошедшая по воде, ударяет по щекам ветром. Линейка невысоких деревьев с белой состарившейся корой, протянутая вдоль набережной к мосту, выгибается дугой к небу, и деревья отрываются от поверхности.
Я стою на гранитной кромке. Река, только что почти неподвижная, стремительно несётся мимо меня. Тень чего-то сильного и живого смутно видится в речной глубине. Это рыба, большая, сильная. Она стоит в бегущей воде, лениво поводя плавниками. Она хозяйка и сильнее реки, её бока, серебристо-белые с ровным красноватым отливом и чёрными отметинами над брюхом, вздрагивают строптиво и мелко, когда она поднимается над струёй. Она глотает прохладный воздух и, перед тем как раствориться в потоке, смотрит на меня пристально.
Заклятая секунда. Пора. Рыбий взгляд означает знак.
Сейчас я впрыгну в световую чешуйку, отделившуюся от стремительного потока, в каплю времени на секундной стрелке, достигшей желанного рубежа.
Шелест за спиной, ну и пусть. Теперь мне невидимка не страшен. Скоро я сверну время в трубочку, и мама с папой перестанут ругаться, и мне не нужно будет превращаться в полинезийца, чтобы меня кто-нибудь замечал.
– Эй, дебил, сыграй на губе, – раздаётся за спиной голос.
– Ты-ты-ты, покажи-ка, что в твоей голове, – вторит ему другой.
– А собаку раздавил трактор. Попрощаемся? – говорит третий.
Голос один и тот же. Это говорит акуака. Он толкает меня в мутную воду, и время моё кончается.
Я просыпаюсь посередине ночи. Надо мной стоит Эйтыкто. Он замечает, что я не сплю, и улыбается мне тихой улыбкой. Потом подносит палец к губам и показывает на дверь в прихожую.
Я прислушиваюсь к разговору на кухне.
«Ничего, – говорит папа. – Будет лето, махнём на юг. Там дельфины, там песочек горячий, там есть бухта, это под Севастополем, где настоящая живая вода. Нашему бесёнку понравится. – Он молчит, потом продолжает: – Ялюблю тебя, я всех вас люблю».
«Даже Путина?» – говорит мама.
«Может быть, – отвечает папа. – Только вы для меня главнее».
Я улыбаюсь нестрашному Эйтыкто, но его уже нет в комнате, он исчезает непонятно куда, будто растворяется в воздухе.
«Получилось», – говорю я себе и засыпаю, чтобы увидеть завтра.
Мама
Родилась я в тюрьме. Ничего из тех лет не помню. Песенка только в ушах застряла, вот эта:
Может, песенку я сама придумала или услышала где-то позже, хотя мне почему-то кажется, что мама её мне пела, когда меня на руках качала.
В тюрьму мама попала так.
Уехала из деревни в Гомель (захотела городской жизни), устроилась в продмаг продавщицей, проработала с пару месяцев, а там ревизия, вскрывается недостача, и директор, чтобы прикрыть своих, сваливает вину на маму. ОБХСС всё равно, кому под статью идти, а то, что мама ходила с брюхом, – так это им тем более всё равно, перед законом что брюхатая, что горбатая, главное – виновного отыскать. Вот его, виновного, и нашли, даже не одного, а двух – я у неё в брюхе сидела.