Журнал «Юность» №04/2021 - страница 7



А сложно было, когда в его последних вещах, тех же «Проклятых и убитых», этот мат пошел. Я все писал ему: «Виктор Петрович, мат не имеет права на письменное существование».


– Почему?

– Всякий раз, когда ты видишь его на стене, тебя ранит, просто по глазам бритвою полощет, потому что Кирилл и Мефодий азбуки для мата не написали, у него азбуки нет. Он устного бывания предмет. Он только в устной ситуации, когда что-то случается, и ты вот так кричишь, это вне тебя. А когда ты написал это все, ты включаешь элемент тиражирования того, что единично. И вот в книжке написать матерные слова, тиражировать то, что существовало один раз и в одно мгновение – это нарушение правила просто вот…

И Евгений Иванович Носов девятнадцать страниц мелким почерком исписал: «Виктор, ты чего же делаешь? Мы что, с тобой в разных армиях служили? – А оба рядовые. – Ты что позволяешь, что Толстой не делает? Или он на другой войне был, что позволял себе этого не употреблять? Что ребята тогда не употребляли вот таких глаголов, в севастопольской кампании, может, еще порешительнее?» Ну Виктор Петрович надулся сразу: нет, Женька-друг ничего не понимает. «Как говорили мы тогда, так и пишу».

Я часто пытался выгораживать его, защищать… Однажды в 90-е в прямом эфире одного патриотического радио осмеливался рядом с Львом Николаевичем помянуть военное прошлое Виктора Петровича и его прозу. Началась такая свистопляска… Звонки: «Да как вы смеете… Этого предателя, эту фашистскую сволочь…» Я говорю: «Ребятки, какая жалость, что я не вижу вас, а только слышу. Вот если бы видел, с каким лицом вы это произносите».

А надо было видеть и Виктора Петровича, когда пойдет себе в баньку в прохладную, – в жаркую нельзя, сердце больное, – и там живого места нет, все тело истерзано, взорвано… Значит, выплакано какое-то право на то, чтобы это говорить.

Можем не соглашаться, но, видно, надо было переболеть этой частью правды, она должна была быть выговорена.

А он сам уже писал в одном из писем мне: «Какой я писатель? Назьма лопата». «Назём», навоз – сам себя… «Назьма лопата», но, добавлял, что эта «назьма лопата» в каком-нибудь огороде кому-нибудь пригодится когда-нибудь в грядущем. Он, может, не будет повторять ошибок, но вырастет из этого…


– Астафьев, хотя, как считалось, и перешел в «либеральный лагерь», костерил своих как бы единомышленников грубо и неполиткорректно, вполне в духе тех «патриотических сил», с которыми вроде бы разорвал.

– Конечно, вот как ни странно…


– Он ведь очень сильно страдал?

– Да, да, да. Мальчик, детдомовец в нем жил все время, детдомовцев бывших не бывает, это неизживаемая болезнь. И детдомовец все время защищается, тырится все время.


– Тырится?

– Тырится, ну пялится так и заводится, на калган берет. «Я тебе как дам…» И большевиков на дух не переносил всех на свете до обобщения безобразного, которого нельзя было позволять себе. «Вон у нас, – говорит, – за огородом вон там жили засранцы…» Они для него все по именам, он обобщенного понятия не знал, он знал «вот этого дурака», «вот этого подлеца», Катька Петрова, Юрка Болтухин…

Живу у него в Овсянке, и он вдруг говорит: «Ну поехали, съездим, навестим». Мы едем к тетке его Августе, слепая тетка, одна живет. Сын в тюрьме. Тут Ленин, тут Никола Чудотворец, все вместе в одном красном углу, вырезки из газетки. Чугунки двигает слепая совершенно. Я пытаюсь помочь, сразу он мне по рукам как даст! «Гуманист херов, иди отсюда! Тоже мне… Она перепутает там чугунки-то. Если хочешь оставаться, оставайся и живи с ней постоянно, если разом, извините, вы с вашем гуманизмом…» Ну она криком кричит: «Помру одна, найдут по запаху, сколько можно, Витя…» Мы выходим, я говорю: «Ну вы хоть бы утешили, сказали что-нибудь». – «Что я, этим глаголом детей ее из тюрьмы вытащу или от одиночества ее избавлю? Выкричится, и пусть, и хорошо, и сейчас ей будет полегче, она выоралась, и ладно. Наорала на меня там, наплакалась, сейчас полегче».