Златоуст и Златоустка - страница 17



Отворачиваясь от зеркала, он поддёрнул штаны.

– А что? Симпатичное хрюкальце! И вообще… В школе нам говорили, что Лев Толстой по молодости был некрасивым, неловким и застенчивым.

– Эва, куда ты хватил! Не высоко? – изумился дед. – А скоко у Толстого было ребятишек? Я прочитал тут, в газетке. Он их много настрогал своим рубанком. А ты?

– И я настрогаю!

– Дурное-то дело не хитрое, внучек. Я не об этом пекусь. Как ты прокормишь детишек? Ты ведь, Ванька, оболтус. Ты вот на рыбалке был позавчерась, полную лодку рыбы натягал. А что опосля? – Дед нахмурился. – На кой чёрт отпустил?

Ивашка удивлённо вскинув брови.

– А ты откуда знаешь?

– Вся деревня знает. Кто-то с берега видел, растрезвонил. Вот зачем ты рыбу отпустил? Пуда полтора или все два?

Простован в окошко посмотрел – в сторону реки.

– Жалко стало. Как-никак живая тварь…

– Живая! – Дед сердито крякнул. – Ладно. Едем дальше. Вот зимой ты на белку пошёл. И чего? Снова жалко?

– Ну, а ты как думал? Она такая кроха, а мы ей – пулю в глаз.

– Тьфу на тебя! – Дед обескуражено покачал головой. – Да лучше ты ей пулю в глаз, чем она тебе орехи будет грызть!

– Какие орехи?

Запрокинув кудлатую голову под потолок, дед неожиданно расхохотался.

– Был один знакомый у меня. Соловей-разбойник в тёмном лесе. После работы на большой дороге он на радостях нажрался бражки, да и заснул голышом под сосной. А белка-то поблизости жила. Дак она ему чуть было все мужицкие орехи не отгрызла…

Синие глаза Подкидыша бестолково хлопали длинными ресницами, точно взлететь хотели.

– Чо ты буровишь, дед? Я не пойму.

– Вот то-то и оно. Когда созреешь, тогда и можно будет с тобой гуторить. – Становясь серьёзным, дед глазами показал на писанину. – Чем ты собираешься кормить своё семейство? Вот этими перлами на бересте? Дак эти перлы, милый, никогда не станут перловой кашей.

– А скоко я ореха из тайги притарабанил? А грибы? – перечислял добытчик, загибая пальцы. – А коренья? А мумиё…

– Дак я тебя за это не корю. Живёшь тайгой, вот и живи, не рыпайся. Не суй свой нос, куда собака хобот не совала.

Помолчали, слушая старинные ходики, размеренно шагающие в сторону летнего вечера. За окнами шум нарастал – усталые люди с полей возвращались: кто пешком, кто на телегах. В тишине за поскотиной ботало чуть слышно побрякивало – коровы шли домой. За деревней закат догорал – горсточка багряно-малиновых углей мерцала на горизонте. Сумерки стали сурьмиться по дворам, по улицам. Берёзы под окошком посинели, точно озябли, хотя на дворе было жарко – листва на деревьях поникла; уши лопухов скукожились возле ограды.

Как ни старался жизнью умудрённый дед – не переломил упрямство внука.

– Нет! – Подкидыш исподлобья уставился в туманные дали. – Поеду в Стольноград! Пускай пропечатают!

Приглушённый говор за стеной раздался, кашель. Дед головой встряхнул, потыкал пальцем:

– Вон батька пришёл. Он тебе съездит… по ушам, по загривку.

– А я не для того тебе рассказывал, чтобы ты ябедничал. Сокрушённо вздыхая, дед прилёг на печку, руки за голову заложил. Надоело внука образумливать.

– Баловство это, Ванька. В такую даль тащиться – одуреешь.

Это скоко суток пыхтеть на паровозе?

– На паровозе долго. Вот если бы на самолёте…

– Так на ём, поди, дорого? На ковре-самолёте.

– Дороговастенько. В том-то и дело. А то б я давно умотал. Дед Мурава помолчал, глядя в пол, задумчиво царапая зеленоватое сено своей бородищи. Затем сосредоточенно уставился в серебристо-синий потолок, точно в бездонное небо, по которому мчался ковёр-самолёт. И вдруг он заворочался, потрескивая хворостом хворых сухожилий и суставов.