Зорге. Под знаком сакуры - страница 13
В Токио Вукелич первым делом начал наводить мосты – он знакомился с иностранными корреспондентами, ужинал с ними, ходил в гости к новым знакомым, подобрал себе неплохую квартиру в центре Токио, связался с радистом Бернхардом, помог обустроиться и ему.
Бернхард был неплохим парнем с улыбчивым добрым лицом и крупными руками молотобойца, с неспешной походкой, медлительной речью – он вообще по натуре своей был очень медлительным, Вукелич иногда отпускал в его адрес колючие шпильки: «Бернхард, друг, у тебя шея длиннее, чем у жирафа: слишком долго доходят до головы разные толковые мысли, пока доползут, успевают остыть». Бернхард на такие подковырки не обижался.
Передатчик, который он соорудил, был громоздкий, как одежный шкаф, едкий скрип разве что не издавал только, работал слабенько, не всегда у него хватало сил, чтобы дотянуться даже до Владивостока, не говоря уже о Москве. Но другого передатчика у Бернхарда не было и приходилось работать на этом.
При всем том Бернхард считался очень храбрым парнем. Впрочем, это вызывало у Зорге недоумение: конечно, храбрость – дело нужное, но он командует не ротой, готовящейся ринуться в атаку и перекусить врагу горло, а разведгруппой, вот ведь как. В разведке же ценятся совсем иные качества – аналитические способности, сообразительность, быстрая реакция, умение в считаные секунды найти единственно верное решение, талант перевоплощения и так далее; храбрость, конечно, тоже ценится, но не дуроломная, когда нахрапом берут окопы и зубами ловят пули, а храбрость умная, просчитанная, выверенная не только собственными ощущениями, сердцем и головой, но и сердцами других людей. Лучше было бы, если б Бернхард был просто хорошим радистом и не более того…
Но пока было то, что было, работать нужно было с тем радистом, которого прислала Москва.
Токио невозможно было сравнить с каким-либо другим городом, японская столица была шумной, озабоченной и очень зеленой, здесь, кажется, круглый год цвели деревья, кустарники, клумбы, грядки, газоны, полянки, искусственные горки, в парках и скверах совершенно не было сухотья, ни травы, ни кустов, на всех подоконниках стояли фаянсовые горшки и крынки с цветами, кастрюльки, банки, кюветки, бадейки, украшенные драконами, глиняные горшки здесь устанавливали прямо на асфальт – отовсюду высовывались яркие пахучие метелки, бутоны, гроздья, шары, колосья, ветки, украшенные пятилистниками, семилистниками, звездочками, нежными колокольчиками, сережками, почками, стрелками, над цветами беззвучно порхали неестественно красивые бабочки и дневные мотыльки, жужжали пчелы, шмели… Ни пчел, ни шмелей, ни мотыльков в большом городе, переполненном машинами, быть просто не должно, но они были, приспосабливались к местной жизни, размножались, жили…
В городе было много новых зданий – ничто не напоминало о разрушительном землетрясении, происшедшем здесь десять лет назад, – а тогда японская столица была похожа на огромную кучу мусора, завалилась тогда, превратившись в ничто, половина города – ровно половина. Погибли сто пятьдесят с лишним тысяч человек, более полутора миллионов пострадали.
Сейчас о том страшном землетрясении уже ничто не напоминает, только свежие венки в местах, где погибло особенно много людей.
Вечера в Токио были печальными, фиолетовыми, рождали в душе неясную тоску. Зорге нехорошо удивлялся этой тоске – раньше с ним такого не бывало.