12/Брейгель - страница 12




Доктор Розенберг.

Ваш Дагоберт был дурной актёр, согласитесь.


Прекрасная Дама.

Да что Вы, Доктор. Вы просто ничего в этом не понимаете. Актёр превосходный, умный. Мешал ему этот его южный харьковский выговор. Он часто комкал слова.


Доктор Розенберг.

Я видел его Тузенбаха. Он точно изобразил сам себя. Бароном больше, бароном меньше – не всё ли равно! Если хорошо играть себя – актёрское достоинство, то значит, Вы правы и он таки неплох.


Прекрасная Дама.

Вообще говоря, он не был красив. Но тело, тело! Такое удлинённое, гибкое, сильное. Движения молодого хищника. Полная противоположность гипсовому блоку. И какая обаятельная улыбка! Два ровных ряда зубов. Альпийской белизны.


Доктор Розенберг.

Зубы исчезнут от нынешней цинги. В Петрограде уже давно нет ни одного мандарина, не говоря уже о лимоне. А беззубый паж вам не понадобится.


Прекрасная Дама.

Вдруг выяснилось, что и во мне, и в нём бурлит молодая кровь. Я никогда не знала прежде, как это бывает. Ни с одним из любовников и тем более – с Блоком. Саша никогда не был теплокровным животным. Мой отец сказал бы, что такие существа не относятся к классу млекопитающих. А млекопитающие – то же самое, что звери. Мужчина должен быть хоть немного зверем, иначе неинтересно. Даже если ты старуха почти что сорока лет.


Старуха.

Всякая молодая тварь хочет назвать себя старухой. Старость надо ещё заслужить. Она не отдаётся бесплатно.


Прекрасная Дама.

В тот день, после репетиции и обеда, в немногие оставшиеся до спектакля часы, мы сидели в моём маленьком гостиничном номере, на пыльном диванчике. Было уже темно, на потолке горела электрическая лампочка – убогая, простенькая. И в этот прямо момент я захотела стать Венерой Джорджоне. Ну или Тициана, всё равно. Или Олимпией прошловечного Мане. Я сняла с себя всё и распустила свой плащ золотых волос, всегда лёгких, волнистых, холёных. Отбросила одеяло на спинку кровати. Гостиничную стенку я всегда завешивала простынёй, также спинку кровати у подушек. Я протянулась на фоне этой снежной белизны и знала, что контуры тела еле-еле на ней намечаются, что я могу не бояться грубого, прямого света, падающего с потолка. Когда паж Дагоберт повернулся…


Доктор Розенберг.

Александр Александрович не вернётся прямо сейчас?


Прекрасная Дама.

Началось какое-то торжество, вне времени и пространства. Помню только его восклицание: «А-а-а… что же это такое?» Помню, что он так и смотрел издали, схватившись за голову, и только умолял иногда не шевелиться… Сколько времени это длилось? Секунды или долгие минуты? Большего блаженства я не знала ни до, ни после.


Доктор Розенберг.

И вы оставили ребёнка – против ужаса материнства?


Прекрасная Дама.

Я спасовала, я смирилась. Против себя, против всего моего самого дорогого. Томительные месяцы ожидания. С отвращением я глядела, как уродуется тело, как грубеют мои маленькие груди, как растягивается кожа живота. Я не находила в душе ни одного уголка, которым могла бы полюбить гибель своей красоты. Каким-то поверхностным покорством готовилась к встрече ребёнка, готовила всё, как всякая настоящая мать. Даже душу как-то приспособила.

Я была одна, совершенно одна. Мама и сестра – в Париже. И даже свекровь – в Ревеле. Как бы она ко мне ни относилась, она бы помогла. Саша был рядом, но вы же понимаете, что такое его рядом.


Доктор Розенберг.

Как врач скажу вам, что этот ребёнок не мог не умереть. Он не был нужен никому ещё до рождения. Детей нельзя рожать из безысходности. Но если бы он родился – о, тогда бы вы страху натерпелись. Он, такой весь чуждый и нежеланный, точно вырос бы в революционера-головореза. Или наркомана без шансов. И сдал бы вас Чрезвычайной Комиссии, чтобы вселиться в вашу квартиру с подругой-алкоголичкой.