2666 - страница 90
– Мы говорили об Арчимбольди, – сказал Пеллетье.
Потом Амальфитано оделся, вернул администратору плавки и ушел.
– А ты что делал? – спросил Эспиноса.
– Принял душ, оделся, спустился пообедать и продолжил читать.
«На мгновение, – писала Нортон, – я почувствовала себя как бездомная, у которой перед глазами вспыхнули огни театра. Я была не в лучшем состоянии, чтобы идти на выставку, но имя Эдвина Джонса притягивало меня как магнит. Я подошла к двери – она была стеклянная – и увидела внутри много людей и официантов в белом, те с трудом лавировали между публикой с подносами, нагруженными бокалами с шампанским и красным вином. Я решила подождать и перешла на другую сторону улицы. Постепенно галерея опустела, и я подумала: уже можно войти и посмотреть хотя бы часть экспозиции.
Но, открыв стеклянную дверь, я вдруг замерла с ощущением, что все случившееся, начиная с этого мгновения, определит всю мою дальнейшую жизнь. Я остановилась перед пейзажем – он запечатлел Сюррей – это был первый этап творчества Джонса, и картина показалась мне грустной, но также мягкой, глубокой и возвышенной – только английские пейзажи, написанные англичанами, могут быть такими. Вдруг я решила, что, увидев эту картину, посмотрела достаточно и уже приготовилась уходить, но тут ко мне подошел официант – пожалуй, последний из официантов из компании кейтеринга, которые обслужи-
вали прием, – подошел ко мне с одиноким бокалом вина на подносе – бокалом, который принес специально для меня. Он ничего не сказал.
Только предложил бокал, и я улыбнулась и взяла его. И тут я увидела постер выставки – он висел с другой стороны зала – постер с той самой картиной с отрубленной рукой в центре, шедевром Джонса, а под ней – белые цифры: дата рождения и дата смерти.
Я не знала, что он умер, – писала Нортон, – я думала, он до сих пор живет в Швейцарии, в том уютном сумасшедшем доме, где он смеялся над собой и в особенности над нами. Помню, как бокал выпал у меня из рук. Припоминаю пару – оба были высокие и худые – которая рассматривала картину, они обернулись ко мне с любопытством, словно бы я была экс-любовницей Джонса или живой (и незаконченной) картиной, которая вдруг узнала, что ее художник умер. Я вышла оттуда не оборачиваясь и долго ходила по улицам, пока не осознала, что не плачу, это дождь идет, и я промокла до нитки. В ту ночь я не смогла уснуть».
По утрам Эспиноса заходил за Ребеккой. Он оставлял машину у дверей ее дома, пил кофе, а потом, ничего не говоря, клал ковры на заднее сиденье и протирал осевшую на машине пыль тряпкой. Понимай он что-нибудь в механике, то поднял бы капот и посмотрел двигатель, но в механике он не смыслил ничего, а в двигателе и подавно – кстати, работа мотора не вызывала никаких нареканий. Потом из дома выходила девушка с братиком, и Эспиноса открывал им дверь пассажирского сиденья – опять-таки молча, словно бы годами проделывал то же самое, – а потом садился сам на место водителя, бросал тряпку в бардачок и ехал на рынок. Там он помогал ребятам разложить столик и товары, а потом шел в соседний ресторан, брал два кофе навынос и кока-колу, они все это выпивали стоя, созерцая соседние лотки, а еще приземистые и широкие, но тем не менее удивительно красивые дома в колониальном стиле. Время от времени Эспиноса напускался на братика девушки: мол, плохо для желудка начинать день с кока-колы, но мальчик, которого звали Эулохио, только смеялся, потому что знал: на девяносто процентов Эспиноса притворяется, а не сердится на самом деле. Остаток утра Эспиноса проводил на террасе, не выходя из этого квартала, единственного в Санта-Тереса, помимо района, где жила Ребекка, который ему нравился, и он читал местные газеты, пил кофе и курил. Заходя в туалет, смотрелся в зеркало и находил черты своего лица изменившимися. Я похож на джентльмена, говорил он себе иногда. Похоже, я помолодел. И вообще на себя не похож.