Адамов мост - страница 41
Знаешь, перед поездкой я говорил с ней – о нас, об Индии. На кухне сидели, она пила молоко, поглядывая на меня поверх стакана, молча. Потом встала и, так искоса прищурясь в меня, сказала: «А вы бросьте на картах – на меня и на Индию. Карты не врут». И вышла с этим молочным полумесяцем на губе – стучать палками…
Сказал. Не успев прикусить язык.
Что? – поворачиваешься ко мне из такой дали… Нет, слава богу, не слышишь.
Акаши. В твоем списке судьбы – ее не было, дочери. Ни в прошлом, ни в будущем. Нет ее в твоей жизни, не записана. Как они бегали за нами по всей деревне, эти гардеробщики судеб, мол, номерком ошиблись, не с той вешалки выдали. А у нас – камень с души, и так вдруг светло стало, тайна вернулась, жизнь то есть. Только потом, в Пумпухаре, на том пустынном побережье ты вдруг опустилась на песок и тихо сказала: а может, и правда, нет ее у меня…
Просохло. Только боль осталась. Как соль. Озерцо соляное. Ходит, лижет его, как олененок…
Знаешь, что меньше всего открыто нам? Прошлое. Не будущее, а то, что прожили. Вот бы что знать.
Рамешварам
Здесь, значит, летел он по небу, прижав к себе ее, Ситу, лучшую из невест, – правой рукой за талию, а левой голову поддерживал, чтобы лицо видеть. А где ж еще восемь рук его? За спиной сложил? Уговаривал, чтоб сама отдалась? Облик менял, комкал себя, демон, играл гордыней. И душу младую в объятиях нес. Ситу, Елену, Тамару. Туда – в райский притон, в зазеркалье свое, откуда Адам вышел. Над Заливом летел, домой, на Ланку. Да, минут двадцать лету отсюда. А там, в той роще, откуда ее умыкнул, осень. Жених ходит, ищет ее, дурные предчувствия, сезон дождей кончился, ходит по лесу, длиннорукий как Лермонтов, ищет ее, лес заговаривает, описывает. Как потускло золото, говорит, от радости и следа не осталось. Павлины, говорит, сложили свои ослепительные хвосты, запрокинули головы к небу, погружены в неведомые размышления. Опьяненная нежностью слониха неспешно обходит быков, и, разделяя их чувства, бредет за ними по лесу. Все стихло, говорит Рама, прильнув щекой к стволу дерева и прикрывая глаза. Волнение, шепчет, уничтожает человека, как потревоженная змея ребенка. А он летит, Равана, демон, прижав к груди эту кроткую, смертную, неизъяснимой красоты женщину, Тысячи лет назад, здесь, в этом небе, если поднять голову. Нет, это когда обезьянье войско вышло к Заливу, вон там, за мысом, и смутилось от вида бегущих волн, тогда про змею и ребенка. И Хануман, этот сын Ветра со шрамом на щеке, перелетел Залив и проник во дворец, где обессиливший после оргии демон спал в окружении наложниц. Они лежали вповалку, повсюду, в каких-то, казалось, нарочитых позах, едва прикрывшись – кто веером, кто тамбурином, кто россыпью цветов, и веки их притворно подрагивали, как во сне. И одну из них, лежавшую на возвышении, он, поддавшись ее красоте, поначалу принял за Ситу. А она в этот час у пруда сидела, венок плела. Плела, распускала. Крутись, крутись, прялица, пока не развалится. Это вор-ключник, умыкнувший хозяйскую дочь. И сжег город, и взмыл над Заливом, обернулся: горит, а они спят в огне, а одна сидит у пруда, плетет. Вот розмарин, а это анютины глазки, чтоб думать. Спутник летит, войско мост строит – из буквиц, из Рамаяны. Снимок НАСА.
Поел мусаки на обратном пути. Вязкое такое рагу из картошки, баклажанов и другой овощной всячины. Запил ласси, вроде кефира нашего. Вошел в храм. Но прежде – стоял у входа, смотрел странное. Длинная очередь у ворот – семенят босые, с бидонами и узлами белья в руках. Входят в ворота и исчезают там безвозвратно. Обхожу храм. Другие ворота. Текут оттуда, мокрые, просветленные, с бидонами всклянь.