Академик Пирогов. Избранные сочинения - страница 71
Я не могу убедиться, – хотя мое собственное убеждение и не могу подтвердить фактами, – чтобы во всей вселенной наш мозг был единственным органом мышления; чтобы все в мире, кроме нашей мысли, было безумно и бессмысленно, и чтобы она одна придавала миросозданию смысл и разумную целесообразность. При таком одностороннем воззрении мне чрезвычайно странным кажется значение нашего мозга; выходит так, что в целой вселенной он один, ощущая внешние впечатления и не ощущая самого себя, служит местом проявления какого-то «я», вовсе не признающего своей солидарности с местом своего происхождения и как будто ему постороннего. Поэтому мне сдается не более и не менее правдоподобным другое предположение, что это пресмутное и странное наше «я» заносится в мозг и развивается там вместе с ощущениями от приносимых в него внешних впечатлений; другими словами ставится вопрос: не приносится ли наше «я» извне, и не есть ли оно именно мировая мысль, встречающая в мозге аппарат, искусно сработанный ad hoc[38] силою жизни и назначенный ею для олицетворения и обособления мирового ума? В таком случае мозг был бы искусно сплетенною сетью для удержания и проявления в личном виде этого вселенского разума.
Во всяком случае, это, по-видимому, фантастическое предположение мне кажется все-таки более вероятным, чем то, вышедшее из школы чистокровных материалистов[39], по которому наша мысль приводится в зависимость от мозгового фосфора. Сколько бы я ни ел рыбы и гороху (по совету Молешотта), никогда я не соглашусь отдать мое «я» в крепостную зависимость от продукта, случайно полученного алхимиею из мочи. Если нам суждено в наших мировоззрениях подвергаться постоянно иллюзиям, то моя иллюзия, по крайней мере, утешительна. Она мне представляет вселенную разумною и деятельность действующих в ней сил целесообразною и осмысленною, а мое «я» – не продуктом химических и гистологических элементов, а олицетворением общего, вселенского разума, который я представляю себе свободно действующим по тем же законам, которые начертаны им и для моего разума, но не стесненным нашею человечески- сознательною индивидуальностью.
19 февраля [1880 г.]. Отличная погода при –1 °R (утром ясно и тихо для дня двадцатипятилетия).
25 лет тому назад я встречал этот день в Севастополе. Тогдашние занятия на перевязочном пункте и моя болезнь (тифоид) не позволили ясно сохраниться произведенному на нас впечатлению известием о новом вступлении на престол. Я помню только о каком-то безгласном изумлении при получении известия о кончине императора Николая. Мы почти ничего не знали о его болезни. Пред неожиданным отъездом великих князей (Николая и Михаила) из Севастополя разнесся слух о болезни императрицы, и никому из нас и в голову не приходило, что нас ожидало такое важное событие. О каких-либо предстоящих переменах с восшествием на престол нового государя тогда некогда было помышлять. У всех одно было на уме – настоящее, весьма неприглядное. Неприятель приближался своими осадными работами; предстояли новые битвы и кровопролития; все были уверены, что, несмотря на перемену правления, до мира еще далеко. Газет мы тогда почти не читали; они приходили Бог знает когда, да и читать было некогда.
25 лет прошло с тех пор. Многое великое совершилось, много хорошего. Многое переменилось к лучшему; но юбилей омрачен новым Севастополем, также доморощенным и также не без внешнего влияния, тревожащим Россию. Уже давно появившаяся в цивилизованном мире болезнь, именуемая мирскою печалью или болью, «Weltschmerz», развилась и у нас. Но наши мирские печальники еще решительнее западных, не задумались прибегнуть тотчас же к самым печальным мерам для излечения своей болезни; но об этом поговорю после.