Алента - страница 3



Наш дом стоял за поворотом у самой реки. Соседи наши перебрались в город еще до моего рождения, и дом их пустовал уже почти восемь лет. В саду у них цвели одичавшие розы, за ними, чуть дальше у забора, начинался соседский яблоневый сад, в котором, как назло, яблоки были вкуснее и сочнее, поэтому мы постоянно лазали за ними, то и дело нарываясь на гнев одинокой старухи, жившей напротив.

С другой стороны шла тропа к древнему кургану, называемому в народе Сопкой. Поговаривали, что по нашей реке много сотен лет назад проходил тот самый путь «из варяг в греки». Ох, как же ясно перед моими глазами видится эта картина! Стоит мне зажмуриться, и образ далекой эпохи оживает передо мной. Я вижу, как на вершине того кургана горит сигнальный огонь, разгонявший холодный туман. По черной водяной глади скользит эшелон узких резных судов, нагруженных товарами. Лица норманнов злые, обветренные, глаза их холодные, налитые кровью. О чем говорили эти глаза? Какие мысли таились в их крепких, исполосованных шрамами головах? Скажи мне, Алента! Ведь ты был там тогда, ты видел их!

Снова я начинаю сходить с ума. Моя рука дрожит. Проклятые чернила расплываются, и мне все труднее выводить буквы. Одна лишь мысль о тебе приводит меня в состояние сильнейшей паники. Я должен собраться, сделать несколько глубоких вдохов или открыть секретер Толи, где у него припрятана бутылка коньяка. Мы с Антониной делаем вид, что не знаем о его маленькой заначке, хотя надо бы пристыдить этого плешивого барсука…

***

Пожалуй, нужно сказать еще кое-что. Судить о моих прошлых поступках следует лишь через призму тогдашних событий, как житийных, так и политических. В первой записи я забыл упомянуть о том, что время моего нравственного становления пришлось на самый болезненный период эпохи. Кто-то скажет, что прошлое было черно-белым, подобно фотографиям в старых альбомах, что пылятся за стеклами сервантов в коммунальных квартирах. Но для любого подобного мне это покажется лишь издевкой. То время имело лишь один цвет, и этот цвет – красный.

Я утопал в багровом иле, захлебываясь кровью, молил о милосердном пробуждении, умом осознавая, что нет никакой «красной тюрьмы» в моем подсознании, ибо все это более чем реально. Тюрьмой я называл беспомощность. Она не позволяла мне вмешаться, когда один из уполномоченных ударил мою бабушку прикладом по голове. Я мог лишь плакать, глядя на то, как она, постанывая, шарит по полу руками, силясь найти разбитые очки. Молчал, когда забрали отца. Я просто молчал, хотя мысленно и противился всему происходящему, не давая согласия ни на одно из действий, к которым меня принуждали. Лишь наблюдая за пламенем, с треском пожиравшим родную избу, я понял, что вся моя дальнейшая жизнь будет подчинена той самой «тюрьме».

Но все это случилось позже. Судьба моя печальна, но не исключительна. Тысячи похожих на меня детей, голодные, продрогшие, разом обнищавшие, бродили по деревням, прося о пристанище тех, кому было чуждо сострадание. Я могу долго рассказывать о том времени, уповая на сентиментальность того, кто рано или поздно прочтет мои записи. Но мне придется быть кратким, ибо я не смогу сказать ничего нового о годах террора, перемоловшего мою личность. Я не видел больше остальных и не стремился докопаться до так называемой правды. Меня влекло совсем иное. Интерес поглотил меня в тот миг, когда я впервые в жизни столкнулся с необъяснимым. Оно ворвалось в мою детскую реальность, разрушая хлипкие границы адекватности.