Аллея всех храбрецов - страница 24



Мокашов не смотрел на дорогу, но вдруг что-то непонятное заставило его обернуться. Казалось, грудь его наполнилась до предела раздражающе душистым газом, не позволяя ни выдохнуть, ни вдохнуть.

Перед ним, словно в замедленной кинокартине, проплывала его «Наргис». Она прошла от него так близко, что волна тёплого воздуха, рождённая движением, наткнулась на него. Он ничего не понимал, глядя ей в след, и только аромат духов чуть уловимо коснулся его.

– У вас чудесные духи, – что может он ещё сказать. Скажи он это ей, этим, наверное, испугал бы её. Откуда ей знать, что он уже ввёл её в свой мир и даже к ней привык.

– Осёл, – прошептал он, кусая губы и глядя вслед. – А? Что? – непонимающе взглянул он на Башмачника.

– С Долгой улицы, – повторил Башмачник, проследив его взгляд. – У них половина дачи.

Он всё ещё стоял с Башмачником, говорил, временами улыбался, но думал о другом. В голове его упругими толчками, не желая успокаиваться, пульсировала кровь.

– Дуче, Дуче, – кричала чёрному маленькому мопсу его дородная хозяйка.

А мопс оборачивался, смотрел и бежал дальше, прочь.

– Настоящий фашист, – почесав подбородок, сказал Башмачник. – Зовут Туча, но никто, даже хозяйка так не зовёт. Зол и стервозен невероятно.

И словно подстёгнутый его словами, мопс отрывисто залаял и, мелко семеня, подбежал к забору. И тотчас грубым и хриплым эхом отозвался из-за перегородки огромный чёрный дог. Он рвался и бился о забор, захлёбывался от унижения и бессилия, пытался поймать коротколапую чёрную юлу, безопасно вертевшуюся перед ним. Когда дог отбегал в глубь участка, мопс просовывал под калитку морду и лапы и скалил зубы. Роль Моськи несказанно развлекала его.

– Садист какой-то.

Мопс бегал взад-вперёд вдоль забора и по ту сторону его огромной тенью носился могучий и бессильный дог. Наконец, мопсу надоело. Он выскочил на шоссе и пополз, как заправский пехотинец, к купающимся в луже голубям.

– Кышь, – не выдержал Башмачник. – Кышь, стервоза. Штоб тебя враг заел.

Голуби взлетели, распустив веером хвосты, а мопс, вскочив на ноги, оскалился и, как ни в чем не бывало, мелко засеменил по шоссе.


После ужина Мокашов гонял по шоссе. Это был его сорокаминутный активный отдых перед негласным, затягивающимся глубоко за полночь домашним рабочим днём. В этот раз он полюбовался необычным закатом, отражавшимся нежными фиолетовыми отсветами на белёсых облаках. Затем въехал в лес, прыгая на корнях и кочках, повалил велосипед и улёгся сам на подстилке умершей хвои. Сосны снизу казались черными, загораживали мохнатой решёткой зеленоватое темнеющее небо. Когда смотришь снизу, кружится голова и всякие дикие мысли лезут в голову.

Шелест деревьев был необычным, раздражающим, странным. Ему казалось, что это разговор, он даже разбирал слова. Что за бред, галлюцинации наяву?

А странный голос, запинаясь, неуверенно говорил:

…Ночью весь отряд переправился через реку. Заночевал на берегу. Огня не разводили. Всё было в темноте. Уснули все. Кроме часовых. Всю ночь от реки дул тёплый ветер…

Мокашов поднялся на локте, но голос не пропадал.

…Часовые оставались на своих постах. Утром, проверяя посты, командир подошёл к ним. Они сжимали оружие. У них были открыты глаза, но они не отвечали. Они были мертвы…

Что это? Может он сходит с ума? И голос нечеловеческий. Мокашов вскочил на ноги, растерянно оглядываясь по сторонам. За высокой травой, еле видимые в сумеречном свете, сидели на корточках два малыша. Один рассказывал страшным голосом, другой смотрел на него, выпучив глаза. Мокашов снова опустился на мягкую пахнущую подстилку. Хорошенькое дело, весёленькая история. Ничего себе сказочка современных детей. До него по-прежнему долетали слова, страшный рассказ продолжался.