Американха - страница 20
Аиша тупо уставилась на нее.
– Мать вашего друга хочу, чтоб он на вас женись?
Ифемелу сначала подумала о Блейне, но следом осознала, что Аиша, конечно, имеет в виду ее воображаемого друга.
– Да. Все спрашивает, когда мы поженимся. – Ее поразило, как гладко она это произнесла, будто убедила даже себя саму, что не живет воспоминаниями, заплесневевшими от тринадцати миновавших лет. Но это могло быть правдой: матери Обинзе она, в конце концов, нравилась.
– Эх! – сказала Аиша с доброжелательной завистью.
Вошел мужчина с сухой сереющей кожей и копной седых волос, принес с собой пластиковый поднос с травяными настоями на продажу.
– Нет-нет-нет, – сказала ему Аиша, вскинув отваживающую ладонь.
Мужчина удалился. Ифемелу стало его жалко, такой он голодный с виду в этой своей затасканной дашики, и задумалась, сколько он вообще способен заработать такой торговлей. Надо было купить у него что-нибудь.
– Вы говори с Чиджоке игбо. Он слушай вас, – сказала Аиша. – Вы говори игбо?
– Конечно, я говорю на игбо, – насупленно ответила Ифемелу и задумалась, не намекает ли Аиша, что Америка изменила клиентку. – Полегче! – добавила она, потому что Аиша потащила частую расческу по пряди ее волос.
– У вас волосы жесткие, – сказала Аиша.
– Ничего они не жесткие, – уверенно возразила Ифемелу. – Вы не ту расческу взяли. – Она забрала из рук Аиши расческу и положила ее на столик.
Ифемелу выросла в тени материных волос. Черные-черные они были, такие толстые, что на них в салоне уходило две емкости выпрямителя, такие густые, что сохли под колпаком фена часы напролет, а освобожденные от розовых пластиковых бигуди, они раскидывались вольно, полно, ликующе струились у матери по спине. Отец называл их венцом славы. «Это у вас свои такие?» – спрашивали прохожие и тянули руки, чтобы почтительно потрогать. Другие уточняли: «Вы не с Ямайки?» – будто лишь чужеземная кровь могла объяснить такие роскошные волосы, не редевшие даже у висков. В детстве Ифемелу часто смотрелась в зеркало и дергала себя за волосы, распрямляла кудряшки, заставляла их сделаться как у матери, но они оставались щетинистыми и росли неохотно – плетельщицы говорили, что режутся ее волосами, как ножом.
Однажды, когда Ифемелу исполнилось десять, мама пришла домой с работы какая-то другая. Одежда на ней была та же – бурое платье с поясом на талии, – но лицо горело, взгляд рассеянный.
– Где большие ножницы? – спросила она. Ифемелу притащила их, и мама поднесла их к голове и, горсть за горстью, отстригла себе все волосы. Ифемелу глазела, оторопев. Волосы лежали на полу мертвой травой. – Неси большой мешок, – сказала мама. Ифемелу подчинилась, словно зачарованная, – происходило что-то непонятное. Она смотрела, как мама ходит по квартире, собирает все католические предметы, снимает распятия со стен, достает четки из шкафов, молитвенники с полок. Мама складывала их в полиэтиленовый мешок, а затем отнесла его на задний двор, быстрым шагом, взгляд, вперенный вдаль, бестрепетен. Развела костер рядом с мусорной ямой, на том же месте, где обычно жгла свои использованные прокладки, и сначала бросила в огонь свои волосы, завернутые в старую газету, а затем один за другим – предметы веры. Темно-серый дым завихрился в воздухе. Ифемелу на веранде заплакала – почуяла: что-то случилось, а женщина у костра все плескала керосин, когда огонь замирал, и отступала, когда он вспыхивал, женщина лысая, безучастная – не ее мать, не могла она быть ей матерью.