Андрей Курбский - страница 43



Попик потупился, сложил ручки под грудью.

– Ежели не можешь простить, то и я не могу тебя разрешить, княже, – сказал он еле слышно.

И Курбский, с трудом отстояв обедню, но не приняв причастия, в тот же день поднял весь отряд и повел его на рысях прочь, подальше, точно можно было убежать от самого себя.

Когда выехали на высокое место верстах в трех от этого села и этой церкви Покрова Богородицы, он придержал коня, оглянулся и увидел позади высокий черно-сизый дым.

– Кто зажег? – спросил он подъехавшего Келемета. – Что горит? Своих жечь стали!

– Храм горит, – ответил Келемет, косясь темным глазом. – А не мы подожгли – немцы, собаки, я им кричал, да разве уследишь?

– Узнай, кто зачинщик, – жестко сказал Курбский. – Буду судить и при всех повешу! К вечеру чтобы я знал, кто поджег.

Келемет кивнул.

– Так-то оно, князь, правильно это, только немцы и ляхи скажут про тебя иное: своих, мол, не зоришь и им не даешь…

Вечером в присутствии всего отряда, построенного на широкой речной пойме, Курбский, окруженный стражей, с боевым перначом в руке, судил двух немцев-аркебузников, которых обвинили в поджоге церкви и грабеже. У них нашли в сумках церковные сосуды позолоченные и ризу с иконы. Немцев повесили и ушли дальше в осеннее мерцание березовых рощ и тихих озер, и опять были и ночные тревоги, и стычки, и внезапные переходы, но все это стало бессмысленно, мелко, противно, как бесцельная трусливая жестокость, хотя Курбский знал, что держит этими набегами в страхе все Великолукское воеводство и не дает царской армии вторгнуться в Ливонию.

Наконец, их догнал гонец от Радзивилла, который писал, что четвертого октября была снята осада Полоцка и войско ушло к Вильно, и что ему, Курбскому, надо ехать в Вильно тоже, потому что там ему будут вручены грамоты королевские на Кревское староство. И еще писал Радзивилл, что на имя Курбского передано письмо Иоанна Московского – ответ на его послание, а еще – что тело его стремянного Василия Шибанова было выставлено после пыток на позор в Москве на торговой площади, но боярин Владимир Морозов тело то в укор царю велел отпеть и похоронить, за что был заточен. «Шибанов, – писал Радзивилл, – от тебя и перед лицом царя не отрекся, стоял за тебя насмерть».

Все это, смешавшись с верстами, дождями, облетевшими рощами и серыми валунами по краю пахотных клиньев, крутилось в голове, пока гнали они обратно. «Домой!» – вздыхали литвины, а русские Курбского думали только о том, чтобы где-то обсушиться и отоспаться.

Был октябрь, и они – Курбский с Острожским – ехали из армии в Вильно через осенние леса, то пасмурные, то изредка мокро-солнечные, но всегда бодрящие холодком осинников и чистотой сосняков; они скакали рядом, молча, дружно, а мысли неслись за ними, не отставая: мрачно-гордые и горькие – Курбского, радостно-домашние и свободные – Константина Острожского.

Главная мысль Курбского не покидала его весь день, она была недобро-торжествующей и повторялась под цокот копыт: «Он уязвлен – он ответил!» Да, самодержец, царь, владыка над всеми – Иван Васильевич Грозный! – не удержался и «рабу и холопу», как звал он всех в гневе, ответил все же, снизошел. Курбский торопился скорее прочесть этот ответ, он подгонял коня, прикидывал, что именно может ответить Иван на то или иное его обвинение, и не находил ни одного серьезного возражения, и улыбался торжествующе, а разбитая копытами земля неслась назад верста за верстой. Впереди был двор королевский, награда, победа над врагом – над Иваном, слава.