Ангелоиды сумерек - страница 32



На этих словах псиная образина подошла ко мне, встала дыбом, уперев обе распухших конечности в мой тренч, и приветливо махнула хвостом.

– Ему лет шестнадцать, и молодые сильно теснят его с места. Опять же боль: не такая сильная, как у человека, но всё-таки. Вылечить его ты не можешь – пока нечем. Убить – убьёшь легче легкого, он сам не против. Но если удержишься, обеспечишь анестезией до конца его дней.

– Как вообще это делают?

Мария тихо рассмеялась:

– Сверни язык, как в детстве. Не поперек, а вдоль. Мама говорит, стоило бы людям начать гонение на тех, у кого язык в трубочку скатывается. И на трубкозубов… Факт ведь кровососы.

На последних словах во рту у меня стало щекотно, и когда я приоткрыл рот, это было уже то самое, что у Волков.

А дальше всё происходило без участия ума. Кажется, я пригнулся, и жало само нашло под шерстью набухшую вену.

На вкус жидкость не была ни приятной, ни особо противной: так, неочищенная водопроводная муть. Но внутри меня аж заклокотало от весёлой ярости, от резкого наплыва незнакомых ароматов, шелестов, плеска.

Я выпрямился, а он как мешок сполз на землю.

– Убил?

– Нет, я думаю. Отойдет – будет собачьим… как это? Шестёркой. Но кормить его не перестанут. Обещали мне, – сказала Мария.

– Что дальше?

На сердце у меня было тяжко, но я хотя бы его в себе почувствовал. Тем более что моя оруженосица крепко к нему прижалась.

– Дальше? Ну, как я захочу. Животную душу ты узнал. Можно было бы и травную, и древесную. Ой, знаешь, меня прямо с этого начали посвящать. Такое жёсткое! Но зато стихи нужно читать.

– Какие? – я удивился, но несильно.

– Лонгфелло в переводе Бунина. «Дай мне, Ель, смолы тягучей, дай смолы своей и соку…» Вообще-то что попало годится, лишь бы настроение создалось верное. А «Гайавату» я люблю.

– Седой таёжный кедр здесь тоже когда-то рос. Огромные, раскидистые сосны, от стены одни зубцы. Потом вождю что-то не так показалось – заменили на другие хвойники.

– Такой могучий ствол тебе пока не под силу.

Говоря так, Мария двинулась куда-то в обход большой воды. Ландшафт здесь был уже не таким аморфным – нередко попадались обломки стен с выведенными на них дугами и или поребриком, колонны без капителей и даже нечто вроде огромных волнистых раковин, какие любили рисовать ученики художественных училищ. Последние были вмурованы в плоскость и имели порядочный размер, вокруг иных густо плелись какие-то лианы с набухшими и во многих местах проклюнутыми почками.

– Вот. Это плющ тут прижился.

– Не холодно ему в наших местах?

– Нисколько. Южная стена и еще снизу греет. Там источник.

Мы стали рядом, и я увидел редкие зеленые побеги этого года. Мария сорвала один и приникла к ранке, а потом показала мне:

– Втягивай в себя – можешь просто губами. Этим ты ему не очень повредишь – хотя листья пошли в рост, соки еще бурно движутся по всей длине.

Я послушался – на вкус это было точно молодое, едва забродившее вино, что, как говорил поэт, не успело опомниться. И кипело внутри так же буйно.

– А стихи ему нужны, этому плющу? – спросил я глуховато. – «Я ошибся: кусты этих чащ…»

– «Не плющом перевиты, а хмелем», – отозвалась Мари.

Дальше было что-то про плащ, но эти слова оказались совсем не нужны.

– «Вкруг меня твои руки обвиты», так? – спросил я. И получил ответ.


Между нами и шероховатым камнем не было ничего, помимо впопыхах сброшенной одежды. Между нами и бледным небом простёрся широкий карниз в виде раковины, с карниза тянулись узловатые плети, все в юной листве. Ее тельце почти таяло в моих объятиях, ее руки жгли меня, как пламя. Рыжие волосы ласкали, как искусная любовница. Рты наши не сливались друг с другом, но впивались и отыскивали самые потаённые места в телах, которые причудливо и стройно изгибались в такт неслышной музыке. И когда мы оба не могли более терпеть, Мария гибко извернулась и подставила моему языку совсем другие свои губы.