Антон Павлович Чехов в школе - страница 52



Надю стало мутить не только от традиционной пошлости готовящегося семейного гнездышка – сама жизнь опостылела невесте. Из монолога, обращенного к Саше: «Не могу… – проговорила она. – Как я могла жить здесь раньше, не понимаю, не постигаю! Жениха я презираю, себя презираю, презираю всю эту праздную, бессмысленную жизнь…» ‹…› «Эта жизнь опостылела мне, – продолжала Надя, – я не вынесу здесь и одного дня. Завтра же я уеду отсюда. Возьмите меня с собой, Бога ради!»

Характерно, что Саша в свой последний приезд ничего не сказал Наде нового (заметим, и не скажет!), но ей уже кажется, что только разрыв с прошлым и отъезд из дома откроют перед ней «нечто новое и широкое, чего она раньше не знала, и уже она смотрела на него ‹Сашу›, полная ожиданий, готовая на все, хотя бы на смерть». Неожиданная даже для радикально настроенной Надежды добавка, не правда ли? Так захотела жить, что просто смерть!

Никто из родных ее в этом, конечно, не поддерживает. Мать защищается от взбунтовавшейся дочери штампами типа: «Милые бранятся – только тешатся»; банальностями вроде: «Давно ли ты была ребенком, девочкой, а теперь уже невеста. В природе постоянный обмен веществ. И не заметишь, как сама станешь матерью и старухой, и будет у тебя такая же строптивая дочка, как у меня». В конце концов у нее самой вырывается то, что пытается ей втолковать дочь: «Я жить хочу! Жить! ‹…› Дайте же мне свободу! Я еще молода, я жить хочу, а вы из меня старуху сделали!..»

Вот такой чеховский диалог – каждый о своем и

по-своему, и никто другого не слышит.

Надино исступленное «Я жить хочу!» побеждает. И она устремляется в «громадное, широкое будущее», поступает-таки по-своему и, бросая все, начинает новую жизнь: едет в столицу учиться, становится свободной и самостоятельной.

Что же принесла ей свобода? Чем обернулся тот холодок восторга, который охватывал ее от одного только предвкушения новой жизни? А холодок обернулся холодом.

Она еще больше отдаляется от всех, включая Сашу, который спустя год уже не кажется ей «таким новым, интеллигентным, интересным, каким был в прошлом году». Вообще она обрела какой-то новый взгляд – со стороны и сверху одновременно. Этим «надмирным» взором Надя спокойно фиксирует: да, она безнадежно разломала жизнь своих близких, теперь и для них «прошлое потеряно навсегда и бесповоротно: нет уже ни положения в обществе, ни прежней чести, ни права приглашать к себе в гости… а Надино своеволие заплачено дорогой ценой: мать и бабушка несчастны. Они теперь долго, молча плачут. На улицу совестятся выходить: как при встрече посмотреть в глаза Андрею Андреевичу и его отцу-священнику?» Чувствуют они себя просто преступницами: «…Так бывает, когда среди легкой, беззаботной жизни вдруг нагрянет ночью полиция, сделает обыск, и хозяин дома, окажется, растратил, подделал, – и прощай тогда навеки легкая, беззаботная жизнь!»

«Новую» Надю это, однако, не трогает и не беспокоит. Она хладнокровно гуляет по городу и невозмутимо замечает: город отжил свое и «только ждет не то конца, не то начала чего-то молодого, свежего».

Бабушкин дом тоже состарился, просел, подернулся пылью. Остается только мечтать о том времени, когда «от этого дома не останется ни следа и о нем забудут, никто не будет помнить». Вычеркнут его из памяти, как, по сути, вычеркнула его Надя, назвав родной дом «этим».

Приметой «новой» Надежды является почти полное отсутствие чувств. Даже к своему духовному наставнику Саше. Мысли о нем «уже не волновали ее», хотя не нужно было обладать особой прозорливостью, чтобы понять: Саша, тяжело больной, нуждается в заботе. Приметы его угасания могли не броситься в глаза только слепому: «Видно было, что он очень болен и едва ли проживет долго». Но даже «самый близкий, самый родной человек» вызывает у Надежды ощущение пройденного этапа: «…от Саши, от его слов, от улыбки и от всей его фигуры веяло чем-то отжитым, старомодным, давно спетым и, быть может, уже ушедшим в могилу». Известие о его смерти Надя восприняла так же, как и новость об испорченной жизни родных, – холодно и спокойно. Со стороны и сверху.