Апостасия. Отступничество - страница 18



– Ты куда пропал? Отчего меня не подождал? Я уж Настену твою отругал, что она тебя так отпустила, дура-баба! – накинулся на брата Петр. – О-о! Да ты, я вижу, совсем заледенел… нос-то не отморозил?! Давай-ка сюда, к печке, грейся.

Павел в изнеможении припал к теплому кафелю.

Петр еще долго о чем-то говорил, ругал Настену, самого Павла, петербургские морозы, но младший брат уже ничего не слыхал, его страшно клонило в сон, он бы тут же, у печки, сейчас и упал и заснул, но Петр помог ему добраться до дивана и раздеться. Укрыл поверх одеяла полушубком и сам снова завалился досыпать в постель.

Встали братья далеко за полдень.

Петр, как ни в чем не бывало, в благодушнейшем настроении снова стал зазывать брата на очередное студенческое бдение, но потрясенный вчерашними похождениями Павел сказал, что устал и хочет вернуться домой. Петр был страшно изумлен и раздосадован. Он долго уговаривал брата остаться и даже стыдил и возмущался такой его нечувствительностью «к пульсу истории», но Павел оказался на сей раз к пресловутому «пульсу» абсолютно равнодушен и на все уговоры отзывался непреклонным молчанием.

Вечером пришлось вконец разобиженному Петру проводить несговорчивого брата на вокзал.

Тетрадочка со стихами так и осталась лежать в сумке сиротой.

Павел считал себя теперь навек опозоренным и недостойным общения не только с отцом Иоанном, но и с великим Поэтом.

Между тем отец Иоанн, обеспокоенный долгим отсутствием духовного своего чада, прислал записочку:

«Чадо мое дорогое! Слыхал я, Павлуша, от твоей матушки, что ты занемог. Молюсь за тебя, чадо. А и сам я лежу в немощи. Как поправишься, приходи, милый.

Твой молитвенник, многогрешный архимандрит Иоанн».

Ожгла сердце эта записочка. Батюшка родненький болен! А как прийти? Как взглянет он, скверный и нечистый, в праведные святые очи отца Иоанна? Нет, он погиб. Погиб безвозвратно. И… пускай!

А мартовское солнце так нестерпимо сияло, и синело, синело небо, словно звало его в свою ясную, небесную синь, и звенела капель, и ворковали голуби, и плескались в луже воробьи, и гаркали, свивая гнезда, вороны, и все радовалось жизни! И Павлу хотелось радоваться. Выскочить бы сейчас на улицу, помчаться по кривому, мощеному спуску вниз, вниз к Подолу, где лепятся в разбросанном беспорядке дома-домики в палисадничках-садах и стоят себе вековые, милые, излюбленные церквушки!.. Но он никуда не выходит, сидит в своей комнатке, как в тюрьме, ни с кем – ни слова. И мамочка плачет, а отчим Тарас Петрович хмурится: что это за «болезни» такие пошли? Глупость одна, всыпать бы розог! Да ведь с его убеждениями – какие розги! Недемократично!..

Не выдержала матушка.

– Что ж ты, Павленька, к отцу Иоанну не идешь? Ведь плох батюшка. Все тебя ждет-вспоминает!

О-о! Как ноги-то заплетаются, не идут!

По-ше-ел… Вот мука-то! Вот она какова, тягость греховная! Идет Павленька, словно сто пудов на себе волочет.

Постучал в келейку. А уж старец руки распростер:

– Свет ясный, Павлуша!..

А Павел бухнулся, пряча глаза, в ноги. Заплакал.

Гладит его по головке старец, гладит, шепчет:

– От юности моея мнози борют мя страсти… Ничего, Бог простит, ничего… – вздыхает, и слезки у самого капают… – Ничего…

«И откуда это он все знает? – думает, содрогаясь в рыданиях, Павел. – Все, все ему открыто… Все ему Бог открывает…»

И, уже успокаиваясь после старческой ласки, перестает всхлипывать и чувствует, как легкая радость прощения и отпущения ложится на сердце весенним ковром распускающихся цветов…