Айза - страница 18



с их языческими ритуалами, которые, по сути дела, были венесуэльским вариантом гаитянского вуду[15] или бразильских макумба[16]. Однако в это воскресенье, лежа целый день в кровати и не чувствуя ни голода, ни желания открыть бутылку пива, он мучился вопросом: а вдруг он столько лет ошибался и все-таки существует иной мир, отличный от повседневного, в котором все только и думают о том, чтобы урвать себе хотя бы малую толику богатства, а там, глядишь, и кусок побольше?

За свою жизнь Мауро Монагас прочитал немного книг, но эти три страницы грошовой синей тетрадки впечатлили его больше, чем все книги, до сих пор попадавшие ему в руки.


«Где же находится Бог, если Он никогда не дает нам, живым, неопровержимого доказательства своего существования, а мертвых равным образом держит в неведении?»

«Кого я буду умолять о помощи, когда тоже буду блуждать по миру, лишенному форм?»


Он спрашивал себя, может, все дело просто-напросто в том, что бедная девушка безумна, поэтому семья и прячет ее от посторонних, и содрогнулся, представив себе Айзу – «свою Айзу» – запертой в доме умалишенных. И точно так же содрогнулся, представив себе Айзу – «свою Айзу» – запертой в особняке дона Антонио Феррейры, в лапах какого-нибудь Мелькиадеса Медины или этого ублюдка Ганса Майера, которого пресса называет нацистом, а он уже успел стать владельцем двенадцати самых крупных зданий Каракаса.

Кто из них предложит больше, лишь бы оказаться первым, кто будет ласкать ее чудную кожу, погрузит лицо между бедер, которые ему не надоедало разглядывать часами, и наконец проникнет в самую сокровенную область этого неповторимого тела, которое он уже считал своим, столько раз тайком его разглядывая?

Медина был креол, кутила и гуляка, который проматывал направо и налево деньги от продажи – метр за метром – обширных кофейных плантаций на востоке города, полученных им в наследство. А Майер – хладнокровный спекулянт, который с огромной скоростью богател, скупая эти самые кофейные плантации, чтобы превратить их в городские микрорайоны или в махины из железобетона.

У них не было ничего общего, кроме, разве что, любви к женщинам, и Мауро Монагас до вечера упивался болью, представляя себе, как дон Антонио даз Нойтес предлагает одному и другому свой живой товар. Это прелестное создание, которое они никогда не смогут оценить иначе как в боливарах, будет выставлено на аукцион, словно кобыла или антикварная мебель.

Он потянулся, отодвинул потертый ковер, затем кирпич и еще раз взглянул на двадцать банкнот, которые дал ему бразилец. Он-то знал – лучше, чем кто-либо другой, – что взял деньги не из жадности, а из страха, потому что был всего-навсего толстым и жалким Одноруким Монагасом, у которого в присутствии таких людей, как Феррейра или Лусио Ларрас, дрожали ноги и выступал холодный пот.

– Но ведь она же моя!

Его самого испугала решительность, с какой он это сказал. Громкий возглас, прозвучавший в пустом доме, нес в себе силу и страстность неоспоримой истины. Айза принадлежала ему, пусть он ни разу не коснулся хотя бы ее волоска, не посмел тронуть ее даже пальцем своей единственной руки. Айза принадлежала ему, несмотря на эти банкноты и на бразильца с его угрюмым телохранителем; Айза и дальше будет ему принадлежать, плевать на все миллионы этой публики вроде Мелькиадеса Медины или нациста Ганса Майера. А ведь он просил совсем немного! Чтобы было отверстие в стене и она постоянно находилась там, по другую сторону, далекая и задумчивая, – шила, вела безмолвную беседу с таинственными существами, о которых упоминала в своих записках. Он не просил ни о том, чтобы ему было позволено овладеть ею, ни о том, чтобы ласкать ее или хотя бы коснуться края одежды. Он хотел только одного: чтобы она своим присутствием озаряла его существование, давая возможность наслаждаться грацией каждого ее движения.