Бабка Поля Московская - страница 25



Все соседские ребята постарше воевали на фронте. Многие одногодки – ровесники были эвакуированы, обычно, вместе с родителями.

Колька сильно уставал на своей взрослой работе и плакал холодными ночами от голода. Верка терпела и от голода спасалась пайковым куревом. Свои папиросы Коля обменивал на хлеб и все равно никогда не был сыт. Он вытянулся. Стал очень красивым, почти, как сестра, только пошел больше в материнскую породу. И мать в нем просто души не чаяла.

А любимый Верой Володя ушел, дождавшись повестки, на фронт. Были короткие и горькие проводы, плакала мать Володи «как по покойнику, незнамо с чего», осуждали соседки, пришедшие в гости. Но сын сказал, что обязательно вернется и женится на Вере, и чтобы и мать, и Верочка его ждали и каждый день писали ему письма.

Он оставил названной своей невесте, сам того не ведая, ребенка.

* * *

«Над нами нависла огромная, опасная туча» – голос диктора Левитана из громкоговорителя стал пугать, но и разгонять одновременно тупую, одуряющую скуку бытия.

Лишнего не болтали. За каждый пустяк сажали сразу, а рассказы про «колоски» и «пятиминутные опоздания» пострадавшие держали при себе. Тюрьма как была всю жизнь, так и в войну осталась страшным позором.

Работали просто без выходных. Многие падали и умирали на рабочих местах, зачастую, помимо болезней, просто от хронического голода. Продовольственными карточками начали спекулировать в быту и шантажировать на работе, суля «усиленный» паек «в целях увеличения производительности труда в суровых военных условиях». Тем самым на практике сокращая количество едоков.

Почти полное отсутствие одежды и обуви у большинства работавших в Москве простых людей (а «непростым» удалось эвакуироваться, наряду с «очень непростыми», которым даже лучше стало жить в войну) едва скрывали рабочие халаты и «спецовки», надеваемые прямо на голое тело, да безразмерные раздолбанные бахилы.

Холодными военными утрами под леденящие душу раскаты песни «Вставай, страна огромная!» и грохот дров в темноте Верочка вставала, зажигала «буржуйку», ставила греть чайник и утюг (утюг для тепла выставлялся потом на расколотый мраморный подоконник). Чай был из одного кипятка и морковной крошки, от него тошнило. Вообще тошнило постоянно, от голода. Тошнило на работе, там, наверняка, от типографской вонючей краски. И вот однажды утром Вера просто не смогла подняться с постели. Она спала и спала под звон будильника; мать и брат ушли уже на работу, а ей встать было просто невмоготу.

Когда девочка явилась в типографию с опозданием на 45 минут, больная, голодная, ее сразу же вызвали к начальству. Начальником был жирный сорокапятилетний здоровый боров, «белобилетник» с больным сердцем. Он заорал, затопал ногами, стал спрашивать о причинах прогула в военное время, когда вся страна как один и т. д. Верочка сказала, что она вовсе не прогуливает, а заболела и ей надо бы пойти к врачу, взять больничный… «Какой еще больничный, у нас в стране война, и товарищ Сталин…» (а может, и без товарища Сталина). Начальник вызвал из типографского медпункта очкастую тетку-фельдшерицу и велел ей при нем осмотреть Веру. Фельдшерица сказала: «А что ее осматривать, она же беременна, вся типография знает, она же все заблевала в туалете женском!»

Вера вздрогнула, так все вдруг стало ей ясно. Вот отчего…

Тогда начальник выпроводил очкастую обратно в медсанчасть и попросил свою старуху-секретаршу принести ему в кабинет два чая с бутербродами. Пока та все принесла, боров уставился на Веру и, облизнувшись, кратко произнес: «Не дашь – сядешь!»