Байкал – море священное - страница 35
Старик наклонил большую лысую голову, провел пальцами по струнам хура, словно бы давая им возможность распеться, а когда последний, мягкий и дрожащий звук растаял в чуткой, словно бы дремлющей тишине, старик поднял голову, глядя перед собою, и глаза у него были темные и неподвижные, в них не чувствовалось жизни, они как будто устали, и ничего-то уже не могло взволновать их. Странно и тревожно было смотреть на старика, у которого такое живое, с яркою, почти солнечною смуглотою лицо и… эти глаза. Не сразу Мефодий Игнатьевич понял, что старик слепой, а когда понял, слегка успокоился и уже собирался отыскать глазами старейшину улуса и не успел… Старик провел длинными, с острыми желтыми козонками, пальцами по струнам хура и запел. Студенников с малых лет общался с бурятами и неплохо знал язык, и очень скоро на душе сделалось неспокойно и томяще. Старик пел о большой бурятской степи, которая вдруг раскололась и ушла под воду, о славной смуглолицей девушке, она в эту пору ехала на длинногривом скакуне по торной тропе близ Байкала… Он пел о большой любви, что жила в груди этой девушки. И была та любовь сильная и добрая, и она не погибла в волнах вместе с девушкой, искры от нее и теперь еще нет-нет да и вспыхнут посреди степи, и люди не знают, откуда эти искры, и удивляются, а те, кого неожиданно они обожгут, не хотят говорить об этом. Только молодые, если случится им приехать на берег Байкала, вдруг да и увидят в волнах смуглолицую девушку, и глаза у нее вовсе не грустные, нет, дарят надежду и радость…
Мефодий Игнатьевич слушал улигершина, и все, чем жил до этой минуты, словно бы отодвинулось, отступило, и он, слабый, обнаженный перед миром, уж и не знает, куда пойти и что делать, а все то, чем была полна душа, показалось таким маленьким и ничтожным… И он спросил себя: «Что это со мною? Что?..» И не нашел ответа, и это было так не похоже на него, человека, привыкшего в любом случае отыскивать первопричину явления.
Улигершин пел, но Мефодий Игнатьевич уже не слушал, был во власти смятения, которое пришло так неожиданно. Привыкши думать о себе как о человеке сильном, а зачастую и дерзком, способном на решительные поступки, он с удивлением ощутил смятение, о котором и понятия не имел.
Странно, когда б он поддался этому чувству, наверное, много чего мог натворить, а потом поди расхлебывай… А, впрочем, отчего бы и нет? А что, если взять и выкинуть такое, чтоб люди долго еще качали головами и ахали: «А Студенников-то, надо же!..» И чтоб Марьяна тоже смутилась. Правду сказать, уже давно хочется, чтоб Марьяна была помягче, не вздыхала и не говорила: скучно-то, господи!.. Случись так, он, может статься, и не уходил бы из дому… Впрочем, чужая душа – потемки. А своя?.. Однако ж Мефодий Игнатьевич знает про себя: этого никогда не случится и он ничего не выкинет. Не из той породы, чтоб не уметь управлять своими чувствами. К тому же наслышан: про сибирских промышленников и так черт-те что говорят. Иль мало этого?.. А все ли тут правда? К примеру, сам он иль пьяница, иль темный человек с берданкою, из тех, кто шалит на Сибирском тракту?.. Вовсе нет. Было, конечно, и дед его, и отец не по воле божьей, по своей сделались почитаемыми среди людей. Богатство чистыми руками не возьмешь. Но да ладно! Что было, быльем поросло. Впрочем, нет-нет да и услышит байку от старого человека: мол, дед твой до самой смерти лихачил, сказывают, и в тайгу хаживал с молодцами вылавливать золотоношей. Сколько ж им загублено людских душ, сколько ж золотишка припрятано!..