Байкал – море священное - страница 9



Слухи поползли по деревне: Филька-де с матерью извели отца, – и уж до самого старосты дошли, а старосту Лохов боялся не меньше, чем батяню, и все по первости думал, пронесет: в чем он повинен, слухи пустые… Но староста как-то пришел на лоховское подворье, стал спрашивать сначала у Филимона, а потом у матери, не гляди, что безумная… И глаза у старосты были злые, но пуще того сделались злые, когда матушка неожиданно подскочила к нему, с минуту пристально вглядывалась в широкое, с длинной черной бородою лицо, спросила:

– Ты жив, Афонька, не сгинул? Беда-то… беда-то…

Сказала и пошла по подворью, слабая, немощная, стебелек, увядший раньше времени, а скоро упала на землю, воя.

– Ишь как кровь-то мучит, – суровея, сказал староста. – Ишь как…

– Да ты чё? Чё?

Ни тогда, ни теперь Филимон не мог объяснить, как случилось, что он схватил старосту за ворот курмушки, притянул к себе и ударил в скуластое, с маленькими злыми глазами, такое ненавистное в ту минуту лицо. А потом еще, еще… И откуда силы взялись, ярость, разошелся, и все нипочем. Наверно, староста смог бы совладать с Лоховым, был крепче, сильнее, но не ожидал от парня этакой прыти и растерялся, всего-то неумело уворачивался и бормотал:

– Да ты чаво, паря? Чаво?.. Да я ж засажу тя, сукиного сына, в каталажку. Да я к властям…

А когда Лохов пришел в себя, лютой волной накатил на него страх, и через минуту-другую ничего уж не осталось на сердце, кроме этого, все остальные чувства смявшего страха, и он, трясущийся, бледный, забежал в избу, схватил молодуху за руку:

– Бежим!..

Не скоро еще оказались в далеком, северном Баргузинском уезде, там повезло, взяли Лохова на прииск мыть золотишко, а в бараке нашлось место и для молодухи, к тому времени забрюхатевшей. На прииске, среди разного люда, и удачливого, и нет, не во всякую пору доброго, а все ж не злого, мало-помалу начал оттаивать Филимон, бывает, что и расскажет о себе малость самую, и о матери обезумевшей, которая нынче одна-одинешенька среди людей, тоже расскажет и услышит слово участливое и улыбнется. Но, видать, на роду у него так написано… Работа на прииске в последнее время шла ни шатко ни валко, задолжал Лохов в приказную избу, а тут слух пронесся, что по ту сторону Байкала железку строят и заработки там ладные, были б руки… И – загорелось, с утра об одном и думает, что про те заработки, а в мечтах рисуется, как он вернулся в деревню – и сразу к старосте, тот хмур и суров, но увидал в руке у него денежку и подобрел:

– Ладно, прощаю. Иди к отчему порогу, живи…

Верно что, знает Лохов, так и случилось бы, когда б пришел в деревню не с пустыми руками. Но как же ее заиметь, эту самую денежку?.. Не дается в руки вроде сказочной птицы…

– А мы приручим ее, ей-богу!

Это конечно же Христя Киш, ловок, боек, и Лохов поверил ему на слово, может, потому и поверил, что ничего другого не оставалось, нежданно-негаданно затомилась душа, заскучала, и все-то обрыдло в чужом краю, отчий дом вспоминается, деревня на берегу тихой речки, и загрустит посреди дня и скажет что-то невпопад, а хуже того – сделает чего не так; пошли штрафы, нынче запишут, завтра… Уж и не знает, как из них выбраться, а когда отчаялся и тоска по отчему дому стала непереносимой, разыскал Христю, сказал, наперед зная, что услышит:

– Бежим…

Так и было: страх липкий и знобящий гнал Филимона в таежную неоглядь. Все дальше, дальше… Тот же страх мучил и Киша, и это было странно и так непохоже на него. Ему бы хоть на минуту остановиться, поразмыслить, а он все идет, идет, торопко и хлестко, и длинные, теплые ветки по щекам бьют, и шустрый, промеж сосен и елей, ветерок, бог знает по какой надобности залетевший в тайгу, напирает, кучерявит длинные, давно не стриженные волосы. Неловко Христе, совестно перед товарищем, а пуще того перед самим собою, да нет мочи остановиться.