Читать онлайн Елена Холмогорова - Бегущей строкой



ИЗДАТЕЛЬСКАЯ ПРОГРАММА ПРАВИТЕЛЬСТВА МОСКВЫ


Выпуск осуществлен при финансовой поддержке Департамента средств массовой информации и рекламы города Москвы


Фото на обложке Арины Перцевой



© Холмогорова Е. С., текст, 2022

© Оформление. ООО «Бослен», 2022

«Я на твоем пишу черновике…»

– Но ты же умер! – я ему сказал.

А он: – Не говори, чего не знаешь.

Олег Чухонцев

Он теперь небожитель, и это не кощунство – всего лишь житель неба. И если я не могу о нем плакать, мне остается только о нем писать.

Честно говоря, Миша мало что делал в доме. Но подтягивать гири наших старинных часов – была его семейная обязанность. Теперь нужны мои усилия, чтобы время не останавливалось.

* * *

В декабре 2016-го у него уже не было сил украшать елку. Но я заставила себя заказать – как всегда большую, живую. Наряжали внуки. Мишина фамильная гордость: две игрушки, сохранившиеся от века девятнадцатого. Картонная красная коробочка: на ней мальчик в матроске держит связку сосисок, на которую с вожделением смотрит сидящая рядом собака. Игрушка была с секретом: потянешь за нижнюю часть, и окажется, что связка сосисок вдвое удлиняется. А еще стеклянная трубка – изогнутая, потертая, бывшая золотая с черным мундштуком. Каждый год, доставая ее из ватной колыбели, я неизменно говорила: «Мишенька, она рано или поздно разобьется – не огорчайся». И вот он вынул трубку, развернул, гордо поднял, чтобы показать внукам, и она выскользнула из его уже слабых и ощутимо подрагивавших рук. Я засуетилась утешать и подметать осколки, он тоже бодрился. Но я поняла в тот момент: это последний его Новый год. Думаю, и он понял. Уверена. Жить ему оставалось в наступающем году ровно месяц. До 31 января.

* * *

11 января был страшный приступ. Ночью, как обычно, в предрассветный, около четырех, но зимой угольно-черный час. Сколько раз художники и киношники говорили, что у него лик святого, но так никто и не запечатлел. Я надела ему в ту ночь крестильную рубашку, осторожно, чтобы не сдвинуть маску ИВЛ, который работал уже на пределе. Он весил 47 килограммов, переворачивать с боку на бок было легко.

* * *

Последние десять дней мы прожили в хосписе. Я привезла полную машину: раскладушку накрыла домашним пледом, на стол поставила ноутбук и разложила рукописи – работу мою никто не отменял. Посуду, конечно. Даже неизменную ежевечернюю игру скрэббл взяла с собой. Близость врачей и морфия подарили нам покой и странное ощущение счастья. Я услышала, как Миша сказал по телефону приятелю: «Нет, я не рвусь домой. Где мы с Аленой вместе, там дом». Тогда я еще умела плакать. Поэтому надо было сдерживаться. По многу раз на дню. И отшучиваться на слова: «Если я неровён час помру… заведи кавалера, обещаешь?»

* * *

Хотелось о многом поговорить, как будто не наговорились за жизнь. И все время рефреном вертелось в голове, как Менахем-Мендл у Шолом-Алейхема в конце каждого письма жене писал «Главное забыл».

* * *

Счет уже шел на немногие часы. И вдруг сквозь пелену ватного тупого ужаса вонзилась мысль: «Он уже не будет умирать в страшных мучениях, он просто никогда не проснется». И дико, нелепо, стыдно обдало счастьем. Он любил строчки: «Легкой жизни я просил у Бога, / Легкой смерти надо бы просить» – и твердо знал имя автора – Иван Тхоржевский. Он боялся не смерти, а умирания, как все мы. А после того приступа 11 января, как я понимала – генеральной репетиции, – я знала, какой ужас ждет его – удушье, а меня – ужас бессилия, невозможность помочь, потому что на аппарате искусственной вентиляции легких уже нет запаса, бессмысленность набирать 03. И вот ясное знание: «Он уже не будет умирать в страшных мучениях», по силе чувства почти равнозначно тому, как будто отменили саму смерть.

* * *

Мы с дочкой сидели по обе стороны кровати. Пришел священник. Я была уверена, что Миша все слышит сквозь искусственную кому, поэтому все повторяла слова, которые, как мне тогда казалось, были самыми важными: «Ничего не бойся». И еще: «Ты все успел». Я не плакала, слезы просто текли сплошным потоком, и я поняла это только тогда, когда его сердце перестало биться, и надо было куда-то идти, что-то говорить и делать, а моя одежда промокла насквозь.

* * *

В день похорон я была чрезвычайно озабочена не только тем, как поведу себя, но и как выгляжу. Миша давно сказал мне (со своей неизменной присказкой «Если я неровён час помру…»): «Пожалуйста, не будь на моих похоронах в спущенных чулках». Привыкши разговаривать цитатами, мы понимали, откуда это. Наталия Ильина вспоминала, как однажды, вернувшись с чьих-то похорон, ее муж А. А. Реформатский заметил: «Вдова была растрепана и в спущенных чулках. Нехорошо. Вдовы должны держаться достойно и вид иметь пристойный». И я очень старалась.

* * *

Все стало невыносимо, кроме музыки и красоты. После похорон друзья спросили: «Чем тебе помочь?» Я сказала: «Отвезите меня к храму Покрова на Нерли». Назавтра мы были там.

* * *

Три книги мы форматно написали в соавторстве, они подписаны двумя именами. Но на самом-то деле все, что сочинялось каждым, в известной мере было общим. Было, было у нас пресловутое счастье «утренней чашки кофе», когда все обсуждалось, торопливое счастье похвастаться удачной строкой или посетовать на тупик. Как я теперь – одна?

Как у Ахматовой:

А так как мне бумаги не хватило,
Я на твоем пишу черновике…
* * *

Отмечаю каждый раз, что впервые делаю что-то одна: вот открыла новый тюбик зубной пасты. Ловлю себя на том, как тяжело дается смена местоимений: «Я пойду» вместо «Мы пойдем»… Ахматова: «Надо, чтоб душа окаменела, / Надо снова научиться жить». Но я не хочу, не хочу, чтобы окаменела… «Господи! Избави мя всякого неведения, и малодушия, и окамененного нечувствия». И еще из вечернего правила: «Господи, даждь ми слезы»…

Ученые подсчитали, что за жизнь человек выплакивает около 70 литров слез, а это более четырех миллионов слезинок. В этой же научной статье неожиданно вычитала красивый образ: «Горе, не имеющее выхода в слезах, заставляет рыдать внутренние органы». Я теперь знаю: частые тяжелые вздохи мои не от астмы, а от горя.

* * *

Трюизм: тяжелее всего мелочи. «И наколовшись об шитье с невынутой иголкой…» Собираю Мишины вещи, чтобы отдать в храм. А в карманах носовые платки, зажигалки и вечные крошки от папирос, которые приходилось тщательно вытряхивать перед каждой стиркой…

* * *

Искала в диктофоне старый черновик. А поверх него записался радостный лай Барона – это Миша откуда-то пришел. Теперь это память о них обоих. А Миша говорил, что надеется после смерти встретить не только маму, но и наших зверей: кота Бурбона и пса Барона.

* * *

Продала квартиру, в которой мы прожили почти сорок лет. Продала дом в деревне, про который Миша говорил: «В Москве зимовка, а тут жизнь». Мы теперь свидимся не там.

* * *

Антоний Сурожский: «Главный грех человека – потеря контакта с собственной глубиной». Вот чего больше всего боюсь.

* * *

Не проходит. Мгновенный порыв рассказать, разделить. Вот прочитала у Георгия Владимова в письме матери о Кривицком, что у того была «замечательная способность делать из мухи слона, а потом торговать слоновой костью», и со стула вскочила, рванулась немедленно порадоваться вместе – а там… пустота. Vacuum horrendum – наводящая ужас пустота.

* * *

Яркий солнечный день, как всегда теперь невыносимый. Я выплакала все слезы в его последние часы, держа за руку. Не заплакала ни на похоронах, ни разу за долгие месяцы, которые теперь складываются и складываются в годы. Говорят: комок в горле. Нет, не так. Это птица, которую заперли во мне, как в клетке, и она там бьется.

В такие минуты уговариваю себя, иногда даже вслух – помогает. Иду по людной улице: ноги автоматом вышагивают, а сердце останавливается, останавливается, иногда кажется, что уже и остановилось. Иду и упрашиваю себя, увещеваю, ласково так с собой разговариваю, как никто и никогда теперь не будет: «Ну, хватит, не плачь, не плачь…»

И не сразу понимаю, что на самом-то деле опять не плачу…

Перечень утрат

Планета Юшино, или Сталк по заброшкам

Я мечтала попасть туда, как все мы тогда мечтали попасть на другие планеты. Да это для меня, московской девочки, и была другая планета. Родители, никогда не бывавшие в такой глуши, долго сопротивлялись, но мое упорство, а потом и слезы сделали свое дело. Провожали они меня напутствием: «Обещай, что, если тебе не понравится, вернешься через три дня!»

Но как мне могло не понравиться? И после моих рассказов никого не удивило, что и вопрос будущего лета был решен. Сейчас эти две поездки в моем сознании почти слились, я уже не всегда могу отделить события одного лета от другого…

«Брянская область, Севский район, село Юшино»… Я писала эти слова на почтовых конвертах, а когда приходил ответ, читала его вслух по многу раз, потому что моя няня – тетя Паня не умела разбирать почерк младшего брата Петра. А ведь он окончил семь классов, работал одно время счетоводом в конторе и выводил ровные строчки почти писарскими, но недоступными ей – с двумя годами церковно-приходской школы – буквами. Когда я открывала конверт, тете Пане, наверное, казалось, что брат ее видит, поэтому она всегда прихорашивалась, перекалывала шпильки на своем крошечном, с грецкий орех, пучочке или тщательно поправляла платок. Я терпеливо читала письмо два-три раза подряд – медленно и с выражением, а потом каждый день в течение недели. В конце концов, я выучивала его наизусть:

«Здравствуй, дорогая сестрица Прасковья Ивановна, с приветом к тебе из Юшино брат Петр Иванович и его жена Таисия Степановна. Мы все, слава Богу, живы-здоровы, чего и вам желаем. Новостей особых пока нет. У деда Бокая крыша в сарае провалилась, его зашибло, на санях отвез Васька-конюх в район. Корова наша отелилась благополучно, теленочек такой хорошенький, рыженький со звездочкой белой на лбу, но по весне придется продать – куда нам еще… Ваньку-косого поймали на самогонке, додумался, дурила, тишком в городе на рынке приторговать. Говорят, если штраф огромадный не заплатит, посодют в тюрьму. Лексей участковый приехал, аппарат увез, а браги две фляги на землю вылил – вся деревня два дня от духа пьяная ходила. Паня, здоровье наше пока неплохое, тяжело только стало управляться с хозяйством, мочи нет, спина пополам переламывается, ночами не сплю, а барсучий жир, что бабка Жилиха дала, помогает не очень. Ты все-таки там, в Москве, спросила бы врачей. А то фелшер мне такое сказал, мол, спина твоя не лечится ничем, а только лежанием на печи без всякой работы. Глупой! По осени еще до снега приезжал с Украйны сын Нинки-свистелки. Привез гостинцы. Рассказывал, как работает в шахте. Мы-то думали, что у нас жисть тяжелая, а все ж не под землей, где цельный день никакого Божьего свету. Приезжай, любезная сестрица, летом погостевать. Замучилась ты, поди, в этой своей Москве. На этом писать кончаю. Остаюсь ваш любимый брат Петр Иванович».

Наконец диктовался ответ. Для проверки точности записи я должна была читать каждое предложение, а потом раза два письмо целиком. Поправок тетя Паня не делала никогда.

Тетя Паня много лет спала на раскладушке, которую расставляла каждый вечер почти вплотную к моей кровати, пока отец не «выхлопотал» ей комнату в коммуналке. А все мое детство, как только мы гасили свет, я начинала приставать к уставшей за день от домашних хлопот няне: «Давай играть в колхоз!» Когда в школе проходили «Поднятую целину», многое казалось мне странным. Тетя Паня, родившаяся в 1916 году, ярко помнила, как отца заставили отвести в колхозное стадо корову со странным для меня именем Витонка – кормилицу семьи, где Паня была младшим, одиннадцатым ребенком. И почему-то злоба и отчаяние, а вовсе не энтузиазм и радость коллективного труда окрашивали ее рассказы.