Белая проза - страница 8



А быть может, приедет то забытое слово, знакомое имя – что может изменить текучих дней линию – сломает зигзагом – изломит, даст название, закроет отражение. Разбудит. – Но разве знакомое раскроет глаза, разве откроет душу? Разве разбудит знакомое?!..


И карты уж врали, ложились, лоснились глянцем, из коего вдруг выступал, проявлялся бубновым валетом соперник. Любовь его с нею лежала, и деньги. Собой отделял он его увлеченье, надежду его, да и червей девятку. Её же девятка бралась перевернутой, рядом – скандалом – пиковая дама смотрела. И были пустые пиковые хлопоты – унылый, молчащий валет, пики – семь – снова пьянка, в дороге бубновый король – разделял он её от него (так что не было взяться от куда надежде. А ведь ради неё шел вчера по ларькам он, искал и высматривал карты гаданья; и думал узреть в них свое разрешенье, ответ – утверждение жданий. А тут тебе на…). Еще раз кидал он: «на час», «через час». «вечерочком», «на всю ночку» – да: была она и с его интересом, с печалью пустой по любви перевернутой, но рядом король со своею любовью, его с ней свиданье, шампанское, деньги… что дальше?..

Затем, в зеркало видел лицо он своё, смотрел в глаза, смотревшие прямо в него, уходил, путался в паутинах морщин, выскакивал из них на рытвины щек (словно поле в воронках), проползал по их желтому цвету, с оттенками красных похмельных подтеков, продирался в терновнике небритости, вдруг в высь взметнулся – увидел две плеши светящие, рядом седины, ухабины лба; вернулся, пытался всмотреться в текучести глаз, в безликие блики и мути пустые, и в них не нашел ничего он; себе лишь соврал: не будет надежды на лучшие жизни, и большее – лучшее – может, уж прожито, но нет в нем резных вензелей на деревьях, восторгов любви, воплотившихся радостей; что ждет впереди? – может, Ужас…

Но фон за лицом наблюдал он, тонул, утопал… и сам становился фоном… стирая и мысли и чувства о глубины бесцветные, в глубинах беззвучных – вне внимания – невидимых – несуществующих…


А за окном чернота в перезвучьях светилищах, в огнях фонарей – ей так жгуче поется. Я вижу витрины, дымки, оранжево-серое – то небо нависло над чревом рождающим: беги машинные, беги кричащие; вижу фигурку одинокую в сетях веток, путано скользящую. И кто же он есть Антон полуЛьвович.

И всё та о ней, да о нем мне те звуки вещали. Но мысли мои им невольно пищали о Небе Бескрайнем. О том, что не названо. Что было лишь крайним – ушедшим в смятение Вод, в накопление, где плавал, тонул, и кричал (немо) я, – или Львович.


Но где же те песни, беззвучно звучащие, щемяще орущие? Но где же те лики, безмолвно смотрящие, над пропастью глаз, нас так немо зовущие? Пусть будут те птицы, те лебеди в проруби, те гуси, шипящие грубо, бессмысленно. Где глубь, гладь, лазурь, поднебесная. Где звуки свирели, таящей забытое? Где аисты пьют вблизь небес изголовья. И я, где? пою, так неслышно, и немо, как тиши, разлитые в серых тонах акварели, меж звезд водопадов, где слЫшны лишь трели, беззвучное слов шепелявье. Но птицы – бегут, и летят, и слывут… Где забытое чаянье? Где звуки свирели? Где крики птиц белых? Где аистов крик длинноногих?

Остался лишь бумаги лист, да белые блики глазниц, да проседь, да лысины, морщин убегание вдоль – в даль, немо зовущую, бегущую в крики птиц, в аистов белое, в берил небес…


…Так, хватит! Уж день прожил Антон Львович: