Беллона - страница 28



Детки. А беременеют – сразу? Или чуть погодя? Галина слюну сглатывает. Бледнеет. Она первой ночи смерть как боится. Она девочка еще. И они с Ванькой вечерами гуляли, на лавочках над Сурой сидели, да она ему не дала. Молодец девка. Выдержала.

А Иван сидел каменно, ледяную ножку рюмку в горячих пальцах сжимал, думал, губу закусив: зачем не дала, счастья бы все поболе было, чем одна ночь.

Бабы пели, голосили. Старик Живоглот хромку вертел, как девку на танцульках. Рябая Наташка, с перевязанной головой – ей в гражданскую беляк саблей чуть не полголовы снес, и умом она повредилась тогда, да заросла кость, уродливый шрам под волосами вязаной лентой скрывала, – встала, нависла горой над столом, завизжала, будто резаное порося:

– Горька-а-а-а-а! Горька-а-а-а-а! Ох, подсластить ба-а-а-а!

Вскочил Иван, будто струну порвали. Зазвенела посуда. Медленно встала Галина. Бледнее скатерти. Иван взял за подбородок Галькино лицо. К себе повернул. Глаза в глаза. Губы к губам.

– Ягодка, – прошептал.

Галина обняла, ощупала, исцеловала глазами Ванькино лицо. Красивый. Молоденький муж ее. Совсем мальчик.

И она, хоть ровня ему, почуяла себя вдруг – старой, жизнь прожившей. И вроде уж умирать надо.

«Какая маленькая жизнь», – прочитал Иван в Галининых глазах.

Губы сблизились. Целовались долго, а вокруг кричали. Вилками, рюмками звенели. Зычный голос над их головами считал:

– Десять! Одиннадцать! Двенадцать…

«Люблю тебя, милый ты мой», – говорили Ивану Галькины губы.

«И я тебя. Больше жизни», – отвечали Галине губы Ивана.

– Двадцать! Ох, сладко!

Оторвались друг от друга.

– Двадцать лет жить будете! Сосчитали уж вам!

– Да не слыхали оне… оглохли…

– Дольше надо было чмокаться! Двадцать – мало будет! Надо – полтинник!

В спальне девчонки, подружки Галины, пуховую перину взбили, кровать хмелем забросали. Шторы задернули. В залу выбежали. Губы к Галининому уху прислоняли: ты, когда ноги раздвигать будешь, зубы сожми и так молись: «Богородица Дева, дай мне претерпеть бабью боль! Сперва больно, потом сладко!»

Вина почти не пили, водки не касались, и так все плыло, уплывало.

Живоглот устал мучить хромку. Гости глотки в песнях надорвали. Пироги Тимофеевнины сожрали. Всему бывает конец, и свадьбе тоже. Милы гости, черт вам рад! А ну выметайсь из избы! Ночь на дворе!

Летняя ночь. Ночь. Крупные звезды. Простыни хмелем пахнут, а еще – духами «Красная Москва», девчонки побрызгали.

Раздеваться надо. Ночной свет льется в окно. Свет травы, свет от светлой коры осин и берез. Окно в сад открыто, и листья слив лезут прямо в избу. Слив, вишен изобильно завязалось. Варенье Галина одна варить будет. И огурцы – одна солить.

Одна.

Все с себя отчаянно сорвала. Стояла перед Ваней голая. Тело светилось.

– Ничего не боюсь! Ваня! Только…

Он крепко обнял ее. На руки взял – легкая она, подсолнуха лепесток.

– Меня не убьют, – пробормотал, ложась на нее, и она забилась под ним, закинув голову, раскинув белые ноги, и так сильно обняла за шею, что чуть не задушила.

Когда плоть соединилась, Галина распахнула глаза широко и изумленно выдохнула:

– Не больно…

А Иван, выжатый долгожданной судорогой, плакал малым ребенком, уткнувшись в подушку, щекой к Галининой щеке.

И, как ребенка, гладила Галина его по потной голове, утешала, шептала невнятное, единственное.


А утром вынесли гостям, что, запьянев, спать в избе у Макаровых свалились, простыню, кровью окрашенную. Крестилась Анна Тимофеевна, молитву читала. Блестела, в зеркале отражаясь, Живоглотова хромка с перламутровыми старыми, царскими пуговицами.