Беллона - страница 6
Ты крепко сжала карандаш. Я вышла из кухни, чайник в руке держала за горячую, обжигающую дужку, и я видела, как побелели твои пальцы. Я не смотрела на твое лицо – смотрела на пальцы. Почему-то только на пальцы. На пальцы одни.
И когда я подняла глаза – твоих глаз уже не было. Два выкаченных белых шара в извивах алых жил.
Ты бросила в сторону планшет с прикнопленным начатым рисунком и стала заваливаться набок. Валилась медленно, так медленно, как сто раз валились карандаш и резинка из твоих сонных рук, и папа брал тебя на руки и нес в постель, и приговаривал: Ника, Ника, ты поспи-ка, Ника-Ника-земляника.
Ника! Ника! Земляни…
Чайник выпрыгнул из моей руки, гулко стукнулся об пол, покатился, кипяток стал литься на пол, вокруг ног моих столбом встал густой ватный пар, половицы заблестели, будто бы я пролила не воду, а масло, и лишь чудом я не обварилась – кипяток обтек мои ноги, как остров, и его жадно всосали дыры и щели, ковры и половики.
Не успел дотечь до глянцевых ножек рояля.
Я сама вязала половики: из старых чулок, из распущенных варежек, Никиных шарфов… из священной, гнилой, милой, старой шерсти…
– Дочка!
По кипятку я побежала к тебе. Ты уже упала со стула. Голова твоя лежала на половике, а коски вымокли в кипятке. Я выхватила тебя из-под катящейся дикой воды; ты не обварила ни щечки, ни пальчики. Милые, вечно рисующие – на бумаге, на песке, в воздухе – пальцы твои.
Я прижала тебя к груди, к животу. Еле держала. Ты была уже тяжеленькая. Тебе уже исполнилось двенадцать. Папа смеялся: двенадцать – счастливое число! Двенадцать часов, двенадцать апостолов… двенадцать – месяцев… двенадцать еще чего-то…
– Доченька, что с тобой?!
Твоя головка клонилась с моего плеча – вниз, все вниз и вниз. Вымокший колонковый хвост косы кисточкой щекотал мне руку. Я целовала твою смуглую щеку с тремя кучно сидящими родинками, твою вздернутую губку, твою черную челку, твои закатившиеся косые глазенки. Зверенок мой! Ежонок мой! Тарбаганчик!
– Дима!
Мой голос бился и плыл зубастой, пойманной на блесну щукой отдельно от меня. Муж выскочил из спальни. Он вернулся из своей последней экспедиции на Вилюй. Они нашли на Вилюе алмазы. Я шутила: почему вы не выловили из Вилюя золото Колчака!
Белые глаза Никодима. Белые белки Ники. Белый твой фартучек, дочка – ты так сидела и рисовала в школьной форме, не сняла ее, так, ногу под ногу подвернув, уютно подложив под тощенький, как у меня, балетный задик, приоткрыв рот, тяжело и быстро и хрипло дыша – ты так всегда дышала, когда рисовала, – ты водила, и водила, и царапала карандашом по листу, и под ударами грифеля гнулся планшет, и откидывала ты голову назад и вбок, озирая то, что рождалось у тебя под пальцами; а рождалось то, чего ты не видела никогда раньше, не слышала, не знала, не любила, и ненавидеть не пришлось.
Белый эмалированный чайник, на боку лежащий, пустой.
Вытекли боль и ярость.
– Боже мой!
– Дима, ноль три…
Черная трубка, черный телефон, черный шнур.
Я глядела, как мой муж размахивается и швыряет черный череп телефона об стену.
Отзвучали тусклым безумным эхом рояльные золотые струны.
– Отключили линию! С утра! Ремонт!
– К соседям беги!
– Дура, у соседей же тоже…
– На улицу! Лови машину!
Как был, в пижаме полосатой, поскакал. Я рванула балконную дверь. Снег, шел медленный и сонный снег, он чертил сонные белые полосы сверху вниз, с неба на землю, а потом острый белый карандаш вздрагивал, и по серой, по черной бумаге вел линию вверх, все вверх и вверх, с земли на небо.