Беседы на рубеже тысячелетий - страница 21
Для меня было очень важным знакомство в начале 1980-х с Приговым, Левой Рубинштейном и Всеволодом Некрасовым, хотя случилось это довольно поздно – я давно уже писал стихи. Вдруг я понял (особенно благодаря Пригову), что очень многие мои стихи не выдерживают проверки глобальной иронией. Я не отказался от этих тем, я просто понял, что это нужно делать иначе. Я понял, что не нужно отказываться от сентиментальности (я уверен, что ее необходимо реанимировать во что бы то ни стало), но проявлять ее надо, либо как Лева Рубинштейн – сжимать так, чтобы лиричность вырывалась тонкой струей под страшным давлением, либо внаглую, чтобы шокировать читателя: вы считаете, что кончилась сентиментальность, что об этом нельзя? А на самом деле можно! Вы считаете, что нельзя писать о политике? Можно, причем грубо, впрямую! Это помогло мне избавиться от некоторой манерности и литературности. Я им очень благодарен.
Материалом для ваших вещей служила советская жизнь в самых разных ее проявлениях. С одной стороны, это дает возможность вашим стихам стать со временем материалом для будущего историка, источником, по которому будет восстанавливаться атмосфера советской жизни, а с другой стороны, вы оказываетесь в какой-то мере привязанным к этой эпохе, зависимым от нее. Возникает проблема не только смены тем, но и смены интонации.
Это реальная проблема, но я, надеюсь, уже начал ее решать. Конечно, это была моя главная тема. Жизнь не может быть мусорной, ее нельзя просто выбросить: какая бы она ни была страшная и противная, ее проживали люди. Ее нужно было эстетически оформить. Мне все время казалось, что это делают не так: или с избыточной ненавистью, или с отстранением – мол, я такой изумруд яхонтовый, а вокруг меня такая кошмарная страна. Здесь необходимо сочетание любви и ненависти. Вот я про отца рассказывал. Я все понимаю, я все о нем знаю, но это мой отец, и, если (я уверен, что этого не будет) паче чаяния начнутся реальные гонения на коммунистов, я буду первый, кто будет их защищать с пеной у рта. Я положил на эти стихи много сил, лучшие мои вещи посвящены этой жизни, стремлению просто ее честно зафиксировать. Но я верю, что у меня хватит сил (я все-таки еще достаточно молодой человек) найти что-то еще. Я знаю твердо, что повторяться не буду, даже если захочу, это скучно. Просто не буду писать, если не найду чего-то нового, потому что я человек ленивый. Я могу писать, только когда мне безумно интересно и когда я не совсем уверен, смогу ли это сделать и какой будет реакция читателя. Есть реальная опасность, что я не сумею вырваться из этих тем и окажусь поэтом советского универсума. Но что я не буду нечто от головы придумывать и делать какие-то суетливые телодвижения, чтобы доказать себе и другим, что я все смогу, это точно. Получится – получится, не получится – так и будет. У меня почему-то наглая уверенность, что получится.
Как вы воспринимаете литературную критику по поводу своей поэзии и ваших собратьев-концептуалистов? Критики пишут сейчас такие наукообразные статьи с использованием специальной терминологии, что, если прочесть вначале такую статью, то стихи читать не захочется.
Это не страшно. У меня подозрение, что поэзию все-таки читают больше, чем критические статьи. У меня часто возникает желание вступить в спор, что-то доказать, но это особая профессия. Я прекрасно понимаю, что большинство статей – просто пальцем в небо. Особенно этим отличался в последнее время Михаил Эпштейн. Просто удивительно! У него в голове существует своя система, он выбирает того, кто к ней подходит: Пригов подходит? В клеточку его. Парщиков подходит? В другую клеточку. Года два назад у него была статья, где эта метода доведена до логического предела, когда он даже уже не цитировал, а писал так: вот, например, как описал бы дождь Лев Рубинштейн. Причем он это сделал так, как никогда бы не написал Рубинштейн.