Беседы на рубеже тысячелетий - страница 22
На чем в культуре вы поднимались на ноги и что вас подпитывает сейчас?
Что касается того, на чем я поднимался, – это вся русская классика. В поэзии первым был Блок, я уже говорил. Потом уже, как ни странно, через Блока – Пушкин, Баратынского я очень уважал, Тютчев, Фет. Потом Мандельштам, которого я до сих пор люблю, Ходасевич. Лет в двадцать пять я прочел Набокова, до сих пор для меня это огромное явление. Стихи его мне сначала не понравились, они казались недостаточными, слишком простыми. Сейчас я понимаю, что в огромном числе случаев они просто блистательны. Как когда-то образцом поэта для меня был Блок, так сейчас образец писателя – Набоков. Это может показаться парадоксальным для моей поэтики, но тем не менее. Что касается современности, то здесь я должен признаться в групповщине: мне нравятся мои друзья и больше всего Сергей Гандлевский и Лева Рубинштейн. Они очень разные, но, по-моему, замечательные поэты. Я не устаю удивляться им и завидовать. Из прозаиков я был просто влюблен в Сашу Соколова, когда прочел его первые два романа, это было счастливое событие в моей жизни. И как личную обиду я воспринял его третий роман «Палисандрия», который мне кажется неудачным. Если бы его написал кто-то незнакомый, это, может быть, было бы и неплохо, но человеку, написавшему два таких романа, играть в какие-то игрушки. По-моему, сейчас в литературе происходит так много интересного, что все эти разговоры о кризисе просто несерьезны.
Могли бы вы определить атмосферу того направления, в котором вы сейчас работаете?
Ой, это очень сложно. Я специально об этом не задумывался. Не исключено, что литература и искусство обречены, они могут исчезнуть. Есть много аргументов в пользу этого. Тем не менее я хочу попытаться остаться традиционным поэтом и «чувства добрые лирой пробуждать». (Я рискую свою репутацию авангардиста свести совсем на нет.) В то же время хотелось бы, чтобы это была хорошая литература, чтобы это не было скучно, то есть заставить читателя, который не любит – и справедливо – ни морализаторства, ни дидактики, которого тошнит от сентиментализма, от пафоса, все это принять. Но нужно искать адекватные формы. Я уверен: если от всего этого отказаться, может возникнуть масса блестящих удач, но в итоге – гибель искусства. Пожалуй, вот мое желание: чтобы кто-то читал мои стихи ровно так, как я читал в свое время Тютчева, чтоб это было событием для человека, чтоб это помогало жить, в конце концов. Все это страшно сейчас проговорить, потому что сразу найдутся люди, которые посмеются над проблемой «искусство-жизнь», напомнят, что искусство – это игра. Да, конечно, игра, все понятно! Я же не собираюсь писать роман «Что делать?»! Я уверен, тому, что я сейчас говорю, Набоков не противоречит. Набоков, который вроде бы образчик искусства для искусства. Я считаю, что Набоков – это замечательная воспитательная литература. Я свою дочку, как только ей исполнится шестнадцать лет, буду пичкать Набоковым, потому что это воспитание душевной тонкости и отвращения к жестокости и пошлости. Набоков же страшно пафосный. Его пафос в нежности к хрупкому миру и в холодном презрении и ненависти к жестокости и пошлости. Когда я говорю о пробуждении добрых чувств, я имею в виду в частности Набокова.
Вы сказали: хорошая литература. Что это такое, по-вашему?
Я подозреваю, что этого никто не знает. Мы можем только переглянуться и сказать: Набоков – да! Мандельштам – да! Можно какие-то параметры вычленить, но это безнадежное дело. Как все важное в жизни – сформулировать невозможно.