Бесконечная шутка - страница 52



на конвенции ТАСШ по фотоэлектрическому судейству на линии; в том, что он, Штитт, знал: настоящий теннис – не смесь статистического порядка и экспансивного потенциала, которые так почитают техники от игры, но совершенно противоположное – беспорядок, предел, точки, где все ломается, фрагментируется в красоту. Настоящий теннис сводим к определенным факторам или кривым вероятностей не более, чем шахматы или бокс, две игры, гибридом которых он и является. Вкратце, Штитт и высокий оптик из КАЭ (т. е. Инканденца), свирепый плоский подход к игре которого в стиле подаешь-и-тащишь-задницу-к-сетке обеспечил ему учебу в МТИ с фулл райдом и стипендией, чей консультирующий доклад по высокоскоростному фотоэлектрическому отслеживанию дурни дурнями из ТАСШ нашли дремучим и за пределами всякого понимания, обнаружили полное единодушие в освобождении тенниса от регресса к статистике. Будь доктор Инканденца среди живых, он бы описывал теннис в парадоксальных терминах науки, которая сейчас зовется экстралинейной динамикой[34]. А Штитт, чье знание формальной математики эквивалентно знаниям тайваньского детсадовца, тем не менее, казалось, знал то, чего не знали Хопман, ван дер Меер и Боллетьери: что поиск красоты, искусства, волшебства, совершенства и ключей к превосходству в сложносочиненном потоке матча – вопрос вовсе не сведения хаоса к паттерну. Как будто он на уровне интуиции чувствовал, что дело не в редукции, но, напротив, в экспансии, алеаторном трепете бесконтрольного, метастатического роста: каждый посланный мяч допускает n возможных реакций, 2n возможных реакций на эти реакции и далее, до того, что Инканденца представил бы любому с равным образованием как канторовский[35] континуум бесконечностей возможных действий и реакций, канторовский и прекрасный – такой наслаивающийся, но и такой локализованный, ди-агнатическая[25] бесконечность бесконечностей выбора и исполнения, математически бесконтрольная, но человечески локализованная, скованная талантом и воображением «Я» и оппонента, зацикленная на самое себя сдерживающими границами мастерства и воображения, которые всегда превозмогают одного из игроков, которые не дают выиграть обоим, которые, в конце концов, и делают игру игрой, – эти границы «Я».

– Границы – это как задние линии? – пытается спросить Марио.

– Lieber Gott, nein, – с плозивным согласным в отвращении. Штитт из всех дымовых фигур больше всего любит выдувать кольца, но не очень умеет, и впадает в дрянное настроение, когда выходят в основном вихляющие лавандовые хот-доги, которые зато обожает Марио.

Вот еще о Штитте: как и многие европейцы его поколения, кому с юности привили определенные вечные ценности, у которых может быть, признаться, – ну ладно, с оговорками, – душок протофашистского потенциала, но которые (ценности) тем не менее успешно помогают юстировать курс жизни – патриархальные фишки Старого Света вроде чести, дисциплины и преданности какому-либо крупному образованию, – Герхардт Штитт не столько не любит современные онанские Соединенные Штаты Америки, сколько находит их одновременно смешными и пугающими. Возможно, просто чуждыми. И, наверное, в данной экспозиции это не к месту, но у Марио Инканденцы крайне ограниченная дословная память. Штитт получил образование в доунификационной гимназии, где царила на редкость канто-гегельянская идея, что юниорская атлетика – по сути, воспитание гражданина, что юниорская атлетика заключается в научении человека жертвовать душными жмущими императивами «Я» – нуждами, страстями, страхами, мультиформенными жаждами индивидуальных воли и аппетита – во имя широких императивов команды (ну ладно, Государства) и совокупности разграничивающих правил (ну ладно, Закона). Звучит это почти пугающе примитивно – хоть и не для Марио, слушающего за столом для пикника. Усвоив в палестре добродетели, которые прямо окупаются в соревновательных играх, дисциплинированный юноша начинает усваивать и более абстрактные, не гарантирующие немедленного одобрения навыки, необходимые, чтобы стать «командным игроком» на большей арене – еще сложнее дифрагированном моральном хаосе полноценного гражданства в Государстве. Только Штитт замечает: «Акх, но разве можно представить, что такое воспитание сослужит службу в экспериалистской и экспортирующей отходы нации, что позабыла трудности, лишения и дисциплину, необходимости которой и учат лишения? В Соединенных Штатах современной Америки, где Государство – не команда и не кодекс, а какое-то неряшливое слияние страстей и страхов, где единственный общественный консенсус, которому обязан покориться юноша, – общепризнанный примат достижения по прямой линии этой плоской и близорукой идеи личного счастья: