Без грима - страница 16
В перерывах между наркозами доктора давали ему пармидол. Этот препарат облегчал страдания и погружал его в состояние легкого наркотического транса, благодаря которому он мог немного отдохнуть. Одурманенный пармидолом, он впадал в тяжелую дремоту, наполненную отрывистыми нечеткими сновидениями. Единственным хорошо осознаваемым образом его снов была Майя, возвращавшая его неуклонно в один и тот же кошмар – они ехали в машине, он видел ее смеющееся лицо, чувствовал прикосновения ее рук и через секунду слышал истошный леденящий душу крик, от которого просыпался. Этот сон караулил его, стал наваждением. После него он рвался навстречу своей боли, чтобы забыться.
Когда во время одной из перевязок он попросил врачей дать ему зеркало, чтобы оценить раны, причиненные огнем, ему отказали. «Успеете еще налюбоваться» – сказали ему. На просьбу вернуть ему мобильный телефон он тоже получил категорический отказ.
Из посетителей к нему допускали только маму и Марину, и то ненадолго. Посмотрев как бы новыми глазами на мать, сгорбившуюся под белым халатом, он, несмотря на то что ему хотелось кричать от боли, не мог не заметить, как она изменилась за последний год. Он привык к тому, что она всегда выглядела молодо, и сейчас ему было непривычно видеть ее оплывшее лицо. Было заметно, что в последнее время она много плакала. Но не отеки от слез состарили ее. Мама просто начала сдавать, и теперь это было особенно заметно.
Его мама в молодости была очень хороша собой и всегда выглядела моложе своих лет – незнакомые люди никогда не окликали ее «женщина», обращаясь к кудрявой и гладкокожей Елене Станиславовне – «девушка». В детстве он почему-то превыше всех ее достоинств ценил в маме эту ее моложавость, умение казаться юной не по годам. Маленьким он часто спрашивал ее: «Мама, ты всегда будешь молодая и красивая?» Она обычно отвечала ему: «Нет, все старятся, и я состарюсь тоже», – и это очень его расстраивало. Он ужасно не хотел, чтобы мама старела вместе со всеми. Марина тоже выглядела неважно: ее нос, и без того тонкий, заострился еще сильнее, а под правым глазом мелко трепетала неприятная сиреневая жилка.
Зато появление в больнице Гришина, неизвестно как сюда проникшего, было подобно прекрасной галлюцинации. Миша источал аромат ненавязчивой туалетной воды, на его джинсах, выглядывающих из-под больничного халата, алели пижонские тонкие лампасы. Движения его были, как обычно, резкими, и от него буквально веяло энергией.
– Ну, как ты тут? – приветствовал его Гришин.
От мамы и Марины он слышал эту фразу бессчетное количество раз. Но из уст Гришина она звучала не бессильно, а деловито и оптимистично.
– Хочу улыбнуться твоему приходу, но не могу.
– Ничего, выздоровеешь. К апрелю-то поправишься?
– Постараюсь. Придется еще сделать пластическую операцию.
– Старик, болей спокойно – я буду ждать столько, сколько потребуется. Если не оклемаешься в апреле, начнем снимать позже.
– Спасибо тебе. – Слова Гришина вселили в него уверенность, что все еще может быть хорошо.
– Ерунда. Жалко, курить нельзя, – Миша сел на стул и скрестил длинные худые ноги. – И вообще, тоска тут у тебя. Докторши все поголовно страшные, – добавил он шепотом.
– Миша, – набрался он духу, – скажи мне, где похоронили Майю?
– Вроде как на Смоленском кладбище. Не думай об этом, – нахмурился Гришин. – Время вспять не повернешь.